Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Студенческие демонстрации, сходки, оскорбления профессоров – это приметы конца пятидесятых – начала шестидесятых годов, когда николаевская дисциплина рухнула и настало время освободительных веяний нового царствования. А в годы учения Писемского ареной самовыражения для юных натур был именно театр. Вся их жизнь окрашивалась переживаниями, испытанными во время чуть не ежевечерних баталий между приверженцами тех или иных фаворитов – и в этом случае наглядно обнаруживалось социальное расслоение между демократической галеркой и респектабельным партером. До прямых потасовок, конечно, не доходило – борьба принимала иные формы, освистание «враждебных» примадонн и премьеров, неуемные восторги по адресу «своих». Так что скандальные выходки питомцев университета не были бездумными проделками шалопаев. Они всерьез воспринимались и властями, так их понимали и сами бедокуры. Начальственные опасения можно понять при желании – театральный зал в сороковых годах

бывал наэлектризован донельзя, и одной искры достаточно оказывалось, чтобы вызвать бурю. Если примем во внимание, что театр представлял собой средоточие общественной жизни (все высшее и сколько-нибудь приличное общество ежевечерне съезжалось сюда), то любой театральный скандал расценивался как скандал общественный и едва ли не политический. Ведь оскорбление служащих императорских театров (а таковыми почитались артисты) равносильно было оскорблению самого императора, считали блюстители общественной нравственности, так полагал и сам венценосный покровитель сцены. Именно поэтому наиболее жестокой цензурой была цензура театральная, и всякое критическое выступление против балетных премьеров или достоинств постановки оказывалось чревато для его автора и владельца издания большими неприятностями. История сохранила немало примеров того, как за освистание артистов виновные высылались из столиц (как тот же П.А.Катенин в 1821 г.), выгонялись со службы, лишались эполет. Когда Писемский сидел в театре, кто-то бросил под ноги танцовщице Андреяновой дохлую кошку. Совершившего дерзость изловили, и он был немедленно этапирован из Москвы.

Заводилы театральных «партий» были своего рода общественными деятелями, за неимением другого поприща проявлявшими свои организаторские и иные таланты в креслах партера или на галерке – смотря по состоянию. Когда в зале, освещенной гигантской люстрой и двумя рядами свечей, идущими по карнизам лож, появлялись группами студенты в новеньких мундирах, в белых перчатках, при шпагах на золоченой перевязи, они выглядели как настоящие боевые отряды, совещающиеся перед осадой крепости. Их заводилы смотрели орлами, явно ощущая себя натуральными стратегами. Частный пристав подозрительно косился на эти кучки, субинспектора тоже встревоженно вертели головами в сторону лож, где особенно густо зеленели студенческие формы. Начальство опасалось не только пакостей, но и особо шумных проявлений восторга – стиль эпохи был таков, что бурные аплодисменты после лекции ставились в вину профессору, вызывали разбирательства со слушателями, а неумеренные восторги в театре тоже понимались как нежелательная демонстрация. Посему даже для устройства шумных оваций необходимо оказывалось составлять своего рода заговор.

Увлечение Алексея Писемского театром не было только пассивным зрительским. Он не забывал и про свои актерские таланты, проявившиеся в гимназические годы. После отрицательного приговора, высказанного Шевыревым, а потом и однокашниками, выслушавшими в исполнении автора «Чугунное кольцо», студент-математик надолго оставил перо, так что обращение к лицедейству вполне закономерно для молодого человека с художественными задатками, но еще не совсем осознавшего свои возможности.

Учась на последнем курсе университета, Алексей сыграл Подколесина из «Женитьбы» Гоголя. Те, кто видел его в студенческом спектакле, утверждали, что Писемский превзошел самого Щепкина, исполнявшего эту роль на императорской сцене. Восторженная оценка товарищей, несомненно, повышала вес Алексея и как лидера театроманов. Когда он заявлялся в «Железный» и, потребовав у Арсения пару чая и свежий номер «Репертуара русского пантеона всех европейских театров», принимался развивать свои взгляды на актерское искусство, его слушали со вниманием. А понятия молодого Писемского были весьма созвучны взглядам Белинского, выразившимся в статье об игре Василия Каратыгина: «Давайте мне актера-плебея, но плебея Мария, не выглаженного лоском паркетности, а энергического и глубокого в своем чувстве. Пусть подергивает он плечами и хлопает себя по бедрам; это дерганье и хлопанье пошло и отвратительно, когда делается от незнания, что надо делать; но когда оно бывает предвестником бури, готовой разразиться, то что мне ваш актер-аристократ!..»

Вместе с Белинским Писемский предпочитал «сердечного» Мочалова «головному» Каратыгину. В рассказе 1850 года «Комик», на автобиографизм некоторых положений которого указывал сам автор, есть отголоски споров о «классицизме» и «естественности», занимавших московских театралов в начале сороковых годов. Для Писемского эти словесные перепалки были еще очень свежи в памяти, и он не удержался от изложения своего артистического кредо. В «Комике», кстати, тоже играли «Женитьбу» – видимо, творчество Гоголя находилось в ту пору в центре сценических интересов Писемского. Известно, во всяком случае, что Подколесина он играл еще несколько раз, и всегда с огромным успехом...

В университетские годы Алексей частенько заглядывал к своему дяде Бартеневу на Смоленский бульвар – а в этом гостеприимном

доме перебывала вся Москва, и юный Писемский не раз видел тех, чьи портреты позднее украсят учебники русской истории.

Юрия Никитича он заставал обычно в гостиной. Дядя по своему обыкновению был одет в серый сюртук с Анненской звездой и Владимирским крестом на шее. Собеседником Бартенева мог быть и светский господин, коротко знакомый со всеми тузами Москвы, но мог сидеть за рюмкой заморского вина ничего в нем не понимающий детина, заросший по самые глаза...

Десятки лет спустя на страницах романов Писемского оживут и дядя – мистик, и его разношерстные посетители, а постаревший Юрий Никитич с оторопью будет узнавать себя и своих друзей в сочинениях племянника.

Гораздо большее впечатление произвело на Алексея посещение оставленного не у дел вельможи князя Голицына. Бывший обер-прокурор Синода и министр народного просвещения почти ослеп и безвыездно сидел у себя в петербургском доме. Но изредка появлялся и в своем московском особняке, где для него была отделана особая серая комната – этот цвет, по мнению лекарей, благотворно воздействовал на слабого глазами князя. Юрий Никитич был в такие приезды самым частым гостем Голицына, они часами вели задушевные беседы.

Когда дядя и племянник вошли в серую обитель светлейшего князя, хозяин дома сидел в вольтеровских креслах лицом ко входу. Алексею, так много слышавшему о могущественном друге императора Александра и привыкшему представлять себе Голицына этаким маститым старцем в тоге и с лавровым венком на высоком челе, незначительность увиденного им человека показалась попросту обидной.

Но как бы подтверждая основательность рассказов о былом значении князя, на гостей внушительно взирали два самодержца – мраморный бюст Александра I венчал массивные часы на письменном столе Голицына, а несколько в стороне помещалось такое же изображение Николая I.

– Мой племянник, князь, – просто сказал Бартенев, обменявшись рукопожатием с хозяином.

– О-о, молодой человек, должно быть, наследует замечательные качества своего дяди. – Любезно улыбнувшись, Голицын приподнял свой козырек ж подался в сторону Алексея. – Нет, прошу прощения, но ничего не разберу, все сливается, какие-то пятна – и только...

– Возможно, вы сегодня слишком утомились, князь, – тактично проговорил Алексей.

– Вы, наверное, правы, – быстро ответил князь. – Вот и окулисты говорят, что телесного повреждения в моих глазах нет и что это суть нервные припадки; но я прежде бы желал знать, что такое, собственно, нервы?.. По-моему, они – органы, долженствующие передавать нашему физическому и душевному сознанию впечатления, которые мы получаем из мира внешнего и из мира личного, но сами они ни болеть, ни иметь каких-либо болезненных припадков не могут; доказать это я моту тем, что хотя в молодые годы нервы у меня были гораздо чувствительнее – я тогда живее радовался, сильнее огорчался, – но между тем они мне не передавали телесных страданий. Значит, причина таится в моих летах, в начинающем завядать моем архее!

– Как вы сказали? Я не понял последнее слово, – переспросил Алексей, не удержавшись от иронической улыбки.

– Милейший Юрий Никитич, – вместо ответа князь повернулся к Бартеневу, – неужели вы еще не приобщили вашего юного родича к источнику званий?..

– О нет, Александр Николаевич, я мало-помалу просвещаю его, но пока еще не могу сказать: он наш.

Выслушав его, князь вновь обратился к Писемскому:

– В человеке, кроме души, милостивый государь, существует еще агент, называемый «архей» – сила жизни, и вот вы этой жизненной силой и продолжаете жить, пока к вам не возвратится душа, время от времени оставляющая бренное тело и наблюдающая за ним издали. На это есть очень прямое указание в вашей русской поговорке: «Души она – положим, мать, сестра, жена, невеста – не слышит по нем...» Значит, вся ее душа с ним, а между тем эта мать или жена живет физическою жизнию – то есть этим археем.

Князь помолчал, а потом, погрозив пальцем Бартеневу, сказал:

– Негоже быть скупцом при сокровище! Введите же вашего племянника в храм премудрости!

После этого визита Писемский не раз приступал к дяде с просьбами познакомить его с тайными доктринами ордена, но тот неизменно отказывался.

Но однажды Алексею все же удалось вынудить у Юрия Никитича согласие заняться его просвещением. Произошло это после того, как на расспросы племянника о предметах и людях, виденных у Голицына, Бартенев между делом обронил:

– А что касается швейцара в почтамтской форме, то это не блажь – самые верные ордену люди служат на почтамте. У них даже церковь своя по масонскому обряду расписана...

– Это у Федора Стратилата? – удивленно спросил Алексей.

– Нет, во дворе той церквушки – Архангела Гавриила.

– Дядя, съездимте туда!

Бартенев сначала по обыкновению отнекивался, потом вдруг согласился, видимо, посчитав, что ознакомление молодого человека с догматами вольных каменщиков лучше начать в привычной для него обстановке православного храма.

Поделиться с друзьями: