Письма 1886-1917
Шрифт:
Еще одно предисловие: я, вероятно, не кончу сегодня этого письма, так как это мой первый опыт, и пошлю его неоконченным. А Вы разрешите ли мне в другой раз диктовать все эти художественные тайны Кире? Напишите об этом словечко.
Итак, временно забыв об успехе, обратимся к работе. Что у Вас вышло из Екатерины Ивановны 1 — не знаю, так как ровно никому не верю. Очень вероятно, что то, за что Вас бранят, достойно похвалы с педагогической точки зрения. Так, например, если Вы в драматических сценах стремитесь прежде всего к естественности, а не к вулканической силе, насильственно вызванной, это похвально для нас, специалистов, и не похвально с точки зрения профанов, т. е. критиков. Издали я могу только кое-что знать по прежним занятиям с Вами и, во-вторых, догадываться кое о чем, на что намекают критики и письма. Так, например, мне писали, что на репетициях Вы удивили нервом и проблесками настоящего темперамента. Писали также, что на спектакле было
Это вопрос первый, о котором надо говорить, так как я уверен, что ощущение публики и показывание себя и своих чувств — было. От него отрешаются годами и притом только при условии благоприятной обстановки и атмосферы, которых у Вас до сих пор не было. Игра по ту сторону рампы, как писали где-то; некоторое отличие в тонах с нашими актерами (об этом нигде не писали, это мое предположение) и, наконец, многие старые привычки — все это результат ощущения публики.
Как бороться с этим, Вы теперь знаете не хуже меня: круг, развитие наивности, ощущение общения, ощущение близости объекта и приспособления. Вот что заставляет совершенно забывать о публике, так как некогда о ней думать. Слишком много душевных задач и без нее.
Но вот что Вы еще недостаточно цените (хотя, конечно, понимаете) — это то общее сценическое самочувствие, которое создается из всех этих служебных ощущений — сосредоточенность, ощущение общения (лучеиспускание и лучевосприятие), ощущение объекта и, как естественное следствие такого самочувствия, — подбор приспособлений 2.
Кажется, удавалось доводить Вас до правильного творческого ощущения — на репетициях за столом. Стоило Вам встать и начать двигаться — это ощущение нарушалось или совершенно заменялось актерским самочувствием. Впрочем, однажды, у меня в зале, Вам удалось немного действовать при правильном самочувствии (одна из первых репетиций «Свадьбы Фигаро»). Однако на сцене мне не удавалось еще угадывать в Вас такого правильного творческого самочувствия. Оно приобретается на самой сцене, оно требует работы не столько дома, сколько на сцене, в самый момент пребывания перед публикой. Вот при такой обстановке почувствуйте и познайте все, что Вы усвоили в теории (т. е. круг, наивность, общение, объект. Я не упоминаю аффективных чувств и приспособлений, так как и те и другие явятся, лишь только будет готова почва для них).
Поэтому каждый спектакль — это дорогой урок для Вас. Не каждый день можно собирать публику и устраивать обстановку спектакля для такого урока. Дорожите же этими спектаклями, как уроками. Все это я пишу потому, что знаю у Вас один недостаток: «Мне надо было ехать поскорее на поезд в Ярославль, — рассказывали Вы мне, — я отмахала „Цезаря и Клеопатру“, все равно публика дура, и никто ничего не понимает…».
Вот это большой вред, так как такой спектакль приносит десятеричный вред.
Получить болезнь (например, тиф) ничего не стоит, и она развивается с необыкновенной быстротой, но здоровье возвращается золотниками. Это я испытываю и сейчас. То же и в данном случае, о котором идет речь. Штамп, ремесленный прием — это болезнь, они вкореняются с быстротой заразы: один, два спектакля и, незаметно для себя, штамп уже въелся в мускулы, и в нервы, и в мозг. Чтобы вытравить этот штамп — надо не меньше 20, 30 спектаклей, а иногда и больше. Математика иллюстрирует Вам приносимый вред и трудность его исправления: как 2 относятся к 30.
Роль Кати Вам не подходит ни с какой стороны. Почему Вы достоевская женщина! Но Вы будете хорошо, логично, просто и искренно чувствовать в этой роли. Создастся образ — Ваш, не Достоевского, может быть, но он будет художествен, приятен и, главное, принесет Вам как артистке не вред, а пользу. Надо не только получить правильное творческое самочувствие на публике, но надо приучить к нему всю себя: мышцы, нервы, мышление и пр.
Только тогда, когда образуется правильная привычка (очень важная вещь во многих отделах техники и самочувствия), Вы будете считать себя вне опасности сценической заразы. Чтобы образовать и укрепить эту привычку, надо сотни правильных спектаклей с верным самочувствием. Объяснюсь на примере. Допустим, что Вы сыграли 30 спектаклей с правильным самочувствием и только один спектакль — с актерским. Какой же результат? Вы вернулись к прежнему положению и ни на йоту не двинулись вперед. Не думайте, что преувеличиваю. Именно для Вас, у которой сильно въелись штампы Малого театра, мои слова и цифры — не преувеличение. Верьте мне, что это так.
Устал, кончаю. Целую Вашу ручку. Влад. Алекс. низко кланяюсь. Будьте здоровы, терпеливы и мужественны.
Сердечно преданный
К. Алексеев
Спасибо за хорошую телеграмму. Очень тронут.
360*. Н. В. Дризену
Кисловодск
8. 11. 10.
8 ноября 1910
Многоуважаемый Николай Васильевич!
Великодушно простите, что не сам пишу письмо, а лишь диктую. Нахожусь еще в Кисловодске, на положении больного, и потому писать мне воспрещено. Только недавно я получил позволение прочесть корреспонденцию за время моей болезни; таким образом, только на днях я прочел Ваше письмо, которое меня искренно тронуло. Спасибо Вам за него и за ободрение припиской о театре Рейнгардта 1.
Все-таки он молодец и единственный из западных театров ищет нового, если не считать Художественного театра в Мюнхене. Прошу передать мое почтение Вашей супруге.
Я и жена шлем Вам привет.
Сердечно преданный
К. Алексеев
361. Вл. И. Немировичу-Данченко
1910-10 — XI
Кисловодск
10 ноября 1910
Дорогой Владимир Иванович!
Вам нужно было уехать к Черниговской, чтобы написать мне великолепное письмо-монстр, а мне нужно было разделаться с накопившейся корреспонденцией разных соболезнований, пожеланий, очень трогательных для больного, но и утомительных при ответах.
Другая беда в том, что если те письма я могу диктовать, так как писание мне еще строго запрещено (сейчас пишу по секрету от жены и докторов), — то наши письма с Вами слишком интимны, чтобы прибегать к посреднику для нашей переписки. Кому довериться, кроме жены, — но она так измучилась за это время самыми прозаическими и скучными делами, что у меня не хватает духа навязывать ей роль писца.
Вероятно, придется долго и в нескольких письмах отвечать на все Ваши запросы и соображения, так как я скоро утомляюсь не столько писать, сколько думать.
Начну с того, чего требует душа. Здесь мы одни, и переносили волнения о Толстом в одиночестве, с запоздалыми на два дня известиями. Я не думал, что это так тяжело. Узнали мы о смерти Толстого только во вторник, а в среду московских газет не было. Так что только сегодня мы узнали все, что творится там, в тех местах, где совершалось великое событие. Я подавлен величием и красотой души Толстого и его смерти. Это духовенство, которое, как воры, с заднего крыльца старается пролезть к умирающему. Эта бедная, слишком земная семья, не смеющая войти в исторический теперь дом; целый полк корреспондентов, фотографов и любопытных, которые блуждают в темноте и говорят шопотом, в то время как наивный Мудрец воображает себя в одиночестве и, удивляясь приезду сына Сергея, говорит: «Как ты меня нашел?» Власти и жандармы, рассыпающиеся в любезностях, отношение крестьян и их пение, отсутствие духовенства — все это так необычно, так знаменательно, так символистично, что я ни о чем другом не могу думать, как о Великом Льве, который умер, как царь, отмахнув от себя перед смертью все то, что пошло, не нужно и только оскорбляет смерть. Какое счастье, что мы жили при Толстом, и как страшно оставаться на земле без него. Так же страшно, как потерять совесть и идеал.
Прочел о постановлении Московского Художественного театра об открытии школы 1. Доброе дело, но я боюсь его. Не говорю о средствах (не единовременных, а ежегодных). Как обеспечить школу на случай прекращения театра?
Недавно открывали в Тарасовке школу в память моих отца и матери. Беда! Пушкинские же крестьяне — поголовные разбойники. Это тот сорт людей, которых недолюбливал покойный граф. Конечно, их-то и надо направлять и образовывать, но… где эти средства? Конечно, не школа. Кроме того, теперь школ наделают много, а кто подумает о театре для крестьян, а ведь такой театр — посильнее для пушкинского крестьянина, чем школа с современной программой и направлением. Если бы такому извращенному пушкинскому крестьянину показать бы «Власть тьмы»… пожалуй, это скорее бы шевельнуло его заскорузлую душу. О таком крестьянском театре теперь сильно хлопочет кто-то. Я читал в газетах. Не помочь ли нам этому делу, тем более что мы в нем компетентнее, чем в педагогике. Я думаю, что из наших статистов можно было бы набрать труппу идейных людей — хотя бы на лето и осень. Может быть, все то, что я пишу, — глупо и непрактично, но не судите строго — я отвык заниматься делами и мыслить; кроме того, я не слыхал всех ваших дебатов и мотивов.
Мир праху величайшего из людей!!
Перехожу ко второму волнению. Сборы «Карамазовых». Ломаю голову и ничего не понимаю. Дорого? — два вечера?… 2 но ведь зато «Карамазовы»!! Как может интеллигент и просто любопытный не пойти на такой спектакль! Тут выплывает мой пессимизм и начинает шептать мне: надоели. Публика начинает отвертываться! забывает! не ценит всех тонкостей, которые дороги только нам — специалистам! А Южин! а Незлобии! Когда их не было, мы как-то направляли публику упорным и долгим трудом, а теперь она спуталась. У Незлобина чистенькие декорации, чудные углы, ракурсы, много комнат, играют все понятные или уж очень непонятные вещи (а это тоже хорошо). Говорят, и в Малом, и у Незлобина, и у Зимина 3 огромные дела, а мы без публики… Страшно и непонятно. И это переживать вдали — трудно.