Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Реакция Ясперса на появление такого государства была для него не редкой: он отказался от опасений и отождествил действительность с лучшей возможностью. Израиль был государством евреев, а не просто израильской нацией. Во время Суэцкого кризиса он восхищался рассудительностью и смелостью Израиля и видел в нем «морально-политическую силу, ту же, что проявляется на этапе формирования государств» (205). Израиль стал «опорой Запада» (203), которому была уготована участь гитлеровской Германии, если бы он допустил гибель нового государства. Да, ему кажется, что «уничтожение Израиля знаменовало бы собой конец человечества» (205).

Политически рассудительной Арендт подобные взгляды казались серьезным преувеличением. Она не уверена, что подобные чувства «оправданны» (206). Израиль не был человечеством, Западом или иудаизмом, это просто одна из наций, в которой есть и весьма неоднозначные политические деятели, которых не испугают ложь или политические массовые убийства,

если того потребует их политическая тактика. На протяжении многих лет она находила доказательства своей позиции и еще в 1958-м предположительно в личной беседе упрекнула Ясперса в «близорукости» в отношении Израиля (234). Калибровка оптики произошла благодаря делу Эйхмана. Для Ясперса оно стало опорой Израиля, для Арендт – подтверждением ее худших опасений.

В апреле 1961 года она по поручению New Yorker отправилась в Иерусалим, чтобы написать для журнала репортаж о процессе. Еще до начала судебного разбирательства, она писала Ясперсу о политических и юридических обстоятельствах и следствиях процесса и подробно рассказывала ему о своих впечатлениях, находясь в Иерусалиме. Ясперс, в свою очередь, пытался представить, как евреи в ходе процесса могут «остаться верными еврейской традиции» (278). На его взгляд, Израилю следовало ограничиться «предварительным расследованием и установительными методами» (273), доказать факт геноцида всему миру, юридически признать геноцид «преступлением против человечества», но отказаться от вынесения приговора, поскольку подобные дела не могут рассматриваться в национальном суде. Единственное, что из этого по-настоящему интересовало Арендт, вероятно, категория преступления против человечества. За этим исключением ее внимание было приковано к другой точке: она видела в фигуре Эйхмана «банальность зла», которая ни в коем случае не может быть демонизирована или подвергнута мистификации. Ни Арендт, ни Ясперс не сомневались в справедливости суда. Но для Ясперса национальный процесс был «перевернут с ног на голову в самой своей сути» (273), Арендт он – из-за демонизации Эйхмана – казался слишком театральным, а из-за отрицания еврейского коллаборационизма – ошибочным. Она убедилась, как «прогнило это государство» (277).

После публикации репортажа разразилась буря негодования. Читателей оскорбил тон. Но причиной «ощущения, что нанесен смертельный удар» (388), стало нечто другое: никто прежде с такой однозначностью не указывал на коллаборационизм еврейских советов с нацистской властью. «Я коснулась непреодоленной части еврейского прошлого» (331), – пишет Арендт Ясперсу. Это раскрытие национальной лжи стало поводом для «низкопробной» (331) диффамационной кампании, продолжавшейся в Америке, Израиле и Германии (здесь в первую очередь из-за изображения немецкого сопротивления, предложенного Арендт) на протяжении двух лет и ставшей «классическим примером репутационного убийства» (336). Она в деталях описывала тактику кампании, которая стала для нее серьезнейшим жизненным потрясением. Ясперс выражал свою безоговорочную поддержку и собирался выступить в Германии с публичным заявлением. Прочитав книгу, он написал, что «ее тема великолепна, ее интенция – свидетельство Твоей непримиримой воли к истине, изложенный в ней ход мысли глубок и полон отчаяния» (341). На всех, кто принимал в кампании участие, в том числе и на некоторых друзей, отныне была брошена тень. Сильнее всего она омрачила Израиль. Отныне это была «иудейская ассимиляция к современному национализму» (272), плавильный котел, лишенный политической или метафизической идеи. Он не знал, чего ожидать от этого государства, в то время как Арендт, спустя несколько лет, обнаружила возможные пути примирения.

«Единственной надеждой» (83) для разочарованного в возрастающей рационализации мира Ясперса на протяжении многих лет была антинациональная Америка. В течение всей жизни он был благодарен США, как и Англии, которую для него олицетворяла фигура Черчилля, за освобождение. Соединенные Штаты были для него образцом объединенной Европы. Он рано признается, что хотел бы быть американцем, «если бы не был немцем» (35). Еще в конце 1950-х он пишет, что «все мы… потенциальные сограждане американцев, вне зависимости от того, где находимся» (205). Из этого сочетания благодарности и восхищения и в то же время страха перед распространением тоталитаризма происходило и его почти безоговорочное одобрение американской политики. Лишь во времена правления Маккарти, когда он, как и многие другие авторитетные европейцы, узнал, что члены Конгресса за свободу культуры были обмануты ЦРУ, он покинул Конгресс и выразил сожаление по поводу «малодушия и глупости» американцев (143). Но его доверие к США по-прежнему было фундаментом его общеполитических рассуждений.

Арендт всю жизнь была «благодарна, что оказалась здесь» (113), «где национальность и государство не равны друг другу» (59) и «где у республики остались хоть какие-то шансы» (428). Левое влияние обоих ее супругов – первым был Гюнтер Штерн (Андерс) – и ее центральный философско-политический интерес к «развитию тоталитаризма из чрева социума, массового общества как такового, без „движений“ и прочной идеологии» (160) сделали ее сейсмографически чувствительной ко всему, что было связано с этим

в США. Это часто наводило ее на мысли о новой эмиграции: «У нас совершенно нет желания наблюдать за упадком очередной республики» (423).

На протяжении двадцати пяти лет она подробно рассказывала обо всех недугах государства Ясперсу, чтобы убедить его, что более невозможно, «как несколько лет назад, так безоглядно вступаться за Америку, как делали мы оба» (142, 415). Она анализирует «систему доносов» (142) эпохи Маккарти, травлю левых интеллектуалов, правительство «большого бизнеса» Эйзенхауэра, основанного на «обществе штатных служащих» (142), причины расовых проблем (которые по ее мнению и стали поводом для убийства Кеннеди), дезинтеграцию крупных городов, упадок общественных служб и школ, уровень «отвратительной» (389) молодежной преступности и «сумасшедшую, грязную, напрасную войну» во Вьетнаме (389). Она отвергала почти всех политиков, занимавших высокие посты. Эйзенхауэр страдал от «врожденной глупости» (268), Никсон – «лицемер и лжец» (268), она не доверяла и Кеннеди, полагая, что тот «на самом деле по-настоящему болен» (289), а Джонсона считала «талантливым тактиком, провинциалом», который «в сущности ни в чем не разбирается» (343). «Я открыто раскритиковала эту шайку» (142), – писала она в 1953-м. Хоть Арендт и не всегда была настроена так категорично, она всегда с принципиальной верностью высказывалась в поддержку свободной республики, но не правительственного проекта. Ее главное впечатление: «как быстро рушится государство, если измерять его по его собственной мерке» (235). Напоминать об этом должна была ее книга об американской революции.

Помимо нескольких краткосрочных периодов размышлений о восстановлении республики, наряду с преодолением маккартизма, поражением Голдуотера и Никсона, «огромный интерес» (369) для нее представляли и студенческие волнения в Беркли, которые она считала «обнадеживающими» (397). Она «ни в коем случае» не считала студентов массовым сбродом (397), но видела в них новую демократически выстроенную власть. События стали поводом для написания работы «Власть и насилие». Арендт симпатизировала «красному Дени» (Кон-Бендиту), сыну ее близких друзей, и возлагала надежды на протест немецких студентов, от которых «у немецких профессоров, должно быть, сердце уходит в пятки» (369). «Мне кажется, дети следующих столетий запомнят 1968-й таким, каким мы запомнили 1848-й» (428). Возможно, это была лишь иллюзия, вдохновленная личным опытом Арендт. После травли, разожженной еврейским истеблишментом, в университетах и прежде всего в студентах она находила для себя возможность спасения. Ясперс относился к этому благосклонно. Бунт был ему куда милее покорности.

Стоит упомянуть и о перспективах общемировой политики, отраженных в переписке. Обсуждается почти каждое значительное событие: берлинские протесты, венгерская революция, корейская и вьетнамская войны, разделение Северной Африки, залив Свиней и Кубинский кризис, возведение Берлинской стены, свержение Хрущева и убийство Кеннеди, медленный подъем Китая и ненадежный русско-американский мир перед угрозой доступа «шовинистских» наций к атомной бомбе (204). При этом ни Ясперс, ни Арендт не стеснялись выдвигать собственные гипотезы, которые сегодня могут вызвать недоумение. Речь в них шла не о предсказаниях, но о попытке понять, что происходит в мире и предложить собеседнику исправить неточности. Ясперс находил в этом способ привести мир в сознание, Арендт – привнести сознание в мир.

Если снова задаться основным вопросом о том, на что можно положиться в политике в эпоху постоянной угрозы всемирного потопа, основываясь на фактическом положении вещей, не остается ничего. Ни наций, ни идеологий, ни внешне устойчивых общественных структур, ни даже апокалиптичной милитаристской безопасности. Для Ясперса оставалась лишь возможность поворота, для Арендт возможности революции и демократия советов. У них была своя история, и потому они были не пустыми мечтами, но реальностью, к которой следовало стремиться. Подобные стремления требовали от обоих раскрытия аспектов мышления – для Ясперса в широчайших горизонтах философии, укорененной в связях, для Арендт – в укорененной в истории политической теории.

В годы обучения у Хайдеггера и Ясперса, Арендт познакомилась с немецкой философией экзистенциализма in statu nascendi. И в то время была увлечена устремлением такой философии к экзистенциальной конкретике. Естественным следствием стало объемное исследование, посвященное Рахель Фарнхаген, благодаря которому она осознала и собственную политическую неассимилированность. Через Гюнтера Андерса и Генриха Блюхера она познакомилась с социальными философами революционной и гегелевской традиций, которые привели – в первую очередь благодаря Генриху Блюхеру – к новой конкретике: изучению истории и политики. На этом пути она видела себя кем-то между «историком и политическим публицистом» (31), который, в ее собственном понимании, постепенно превращался в политического теоретика. На протяжении всего пути она оставалась тесно связана с философским мышлением. Но от философии в узком смысле отрекалась дважды: первый раз в первые годы эмиграции, ради социальной работы в сионистских организациях, и затем снова, в зрелые годы, ради осознанного увлечения «политической теорией».

Поделиться с друзьями: