Письма, 1926-1969
Шрифт:
С ранних лет, когда Ясперс еще работал психиатром, его жизненный путь определяла тяга к строгой научности. Когда с ним познакомилась Арендт, Ясперс, благодаря интересу к психологии экзистенциального просветления, стал философом экзистенциального просветления, убежденным, что философия никогда не сможет стать строгой наукой и потому должна искать чистоту sui generis. Основным инструментом для этого он считал методологическое сознание, которое проясняло философу все, что может быть помыслено и, в каждом отдельно взятом процессе мышления, то, как может быть познано помысленное. В этом состояла строгость его философии, которую он сохранил до конца жизни. Но его потревожила власть нацистов. «Мои прежние рассуждения становятся бессмысленны» (52), – писал он сразу после войны. «Философия должна стать практической и конкретной, не забывая при этом о своем происхождении» (44). Ее происхождение скрыто во взаимопроникновении экзистенции и всеоткрытого, всеобъемлющего сознания, а ее конкретный и практический горизонт – беспокойство о мире. Не было необходимости в «философии как международной конвенции» (92) или «эзотерическом предприятии» (352). Ее главная задача – так ни разу и не описанная Ясперсом –
Столь различные подходы тем не менее привели обоих к единому горизонту взглядов. Они сходились в том, что любая философия имеет политические последствия и потому считается одним из условий существования политики, укрепляющим положение философии в реальной политической жизни. Отсюда возникает и представление о социальной задаче философии: очистить символический мир, уничтожить идеологии и любые формы магии, поскольку они, вне зависимости от своей природы, принципиально ограничивают возможности разумной политики, и в то же время в отношении реальной политики побороть все состояния, препятствующие свободному развитию мысли. Основополагающей была мечта о «политической свободе» (328) в сочетании с мечтой о справедливости. И философия, и политическая теория в независимости мышления должны выполнять эти требования и, опираясь на них, понимать историю и традицию, подвергать настоящее критике и закладывать основу для будущего. В основе конкретных суждений лежал разный жизненный опыт. Решающим политическим событием в жизни Ясперса был тоталитаризм Третьего рейха, перед глазами Арендт все время был пример «противоречия целой страны – политическая свобода в сочетании с общественным рабством» (34). Это нередко приводило к серьезным историко-философским разногласиям. Очевиднее всего это доказывают письма о Марксе, «охваченном страстным чувством справедливости» (106), которого Арендт на протяжении долгого времени высоко ценила, в то время как Ясперс всю жизнь видел в нем исключительно воплощение философско-политического зла. В подобных исторических спорах Арендт зачастую принимала позицию Ясперса, не ради поддержания мира, но потому, что конкретные знания Ясперса были точнее в деталях и в то же время обширнее. Его справедливые суждения об Энгельсе и его поздняя симпатия к Розе Люксембург доказывают, что его критика в адрес Маркса была не просто идеологической критикой вражеского лагеря.
Ни Ясперс, ни Арендт не видели выдающихся философов среди современников. Со времен парижской эмиграции Арендт выше других ценила Камю, чуть меньше Сартра, который казался ей слишком литературным. Она презирала Адорно, которого упрекала в попытках снискать расположение нацистов, но на протяжении всей жизни испытывала дружескую склонность к Вальтеру Беньямину. Ясперс разорвал связи со всеми выдающимися философами-современниками – некоторые порвали с ним. В поздние годы он читал фрагменты их работ, но никогда не погружался в их изучение, за исключением Хайдеггера. Для обоих тот был болезненным воспоминанием. Отчасти это доказывают некоторые откровенно непреклонные суждения. Сразу после войны смягчить их старался Ясперс, позже – Арендт. В конце концов она нашла путь к примирению, Ясперсу это так и не удалось.
В некотором смысле они и были современной философией друг для друга и косвенно доказывали это друг другу в изучении работ, в замечаниях и критике.
Ясперс читал практически все, написанное Арендт. Ее писательский талант он сравнивал с талантом Лессинга (332), смелость ее суждений считал визионерской, а стремление к безоговорочной истине – образцовым. «Истоки тоталитаризма» он считал поистине великой работой, определяющей взгляды эпохи. В «глубине политических взглядов и мастерстве исполнения» (327) ее смогла превзойти только работа об американской революции. «Восхищают Твой взгляд на суть политической свободы и Твое мужество» (327). Но и за пределами ее работ ему нравилась ее независимость, свобода, способность не подчиняться влиянию идеологии и политической власти. В этом он видел ее главное качество как философа. Она не хотела быть философом, но он считал это «шуткой» (363), шуткой, которая, однако, внушала ему опасения, в том числе в отношении ее трудов.
Еще во время работы над диссертацией Арендт, Ясперс, как педантичный педагог, требовал от нее «невероятной тщательности» (10). После войны он иногда просил ее «быть точнее в отношении истории и не поддаваться умозрениям» (41), переводить «видение на язык доказуемого» (41). «Ваш гегельянский образ мысли» (41), «что-то от прежних „тотальных“, обоснованных взглядов на историю» (100), которые всегда наделяют историю «осколками лживого величия» (100). Ему казалось, она не замечает «величие „просвещения“» (134). В отношении «Тоталитаризма» его беспокоило, что Арендт «то и дело, вероятно, касается границ догмы» (217). За всем этим скрывалось напоминание о методологической рефлексии. Поэтому он снова и снова советовал изучать Макса Вебера. Несмотря на все похвалы, Ясперс никогда не исключал возможной опасности, что «в свете высочайших стандартов тень, брошенная на Вас, станет заметнее» (134). В запланированной им книге об Арендт, Ясперс, вероятно, описал бы эту тень со всем свойственным ему упорством. Она это знала. И потому испытала облегчение, когда он отказался от работы над книгой, от мысли о которой она «краснела от смущения и бледнела от страха» (356).
В переписке, за исключением уже упомянутых опасений по поводу «немецкой природы», нет фундаментальной критики в адрес его философии, только если Арендт не пишет в том числе и о Ясперсе в пассаже о вине философии и «факте множественности» (109). Однако в письмах встречаются отдельные критические замечания, например, достойные внимания слова о «Вопросе
о виновности». В отношении его работ, по крайней мере в поздние годы, Ханна Арендт осознанно взяла на себя иную роль. Почти всегда она была той, кто быстрее других умел разглядеть центральную интенцию и извлечь ее из ограничений профессиональной философии. Прочитав первый том Логики («Об истине»), этот пример «депровинциализации западной философии» (105), она сразу поддается спекуляции, что это – «последняя книга западной философии, ее последнее слово и в то же время первая книга мировой философии, ее первое слово» (105). Никто кроме нее ни тогда, ни прежде не воспринимал работу именно так, хотя в этом и состояло главное намерение Ясперса. Почти двадцать лет спустя он по-прежнему жаловался на непонимание его основных идей, «ключа» (374), который с тех пор он использовал повсеместно. Поняла лишь она: «величайшая из Ваших книг и великая, великая книга сама по себе» (105). В философии «осевого времени» она сразу увидела «элемент примирения» (71), новый шанс стать «гражданином мира» (71). Она уловила «дух свободы» (209), которым наполнены «Великие философы» и восхищалась смелостью суждений Ясперса, отличавшей его «от поддельного александринского почтения» (209). В «Свободе и воссоединении» она сразу смогла распознать «серьезнейший удар когда-либо нанесенный немецкому национализму» (263) и уловила суть его работы о ФРГ: «им совершенно не подходит то, что Ты мыслишь конкретно… И в этом смысле это „антинемецкая“ книга… первейшей важности» (397) в том числе и потому, что ее может понять даже тот, «кто не учился философской стенографии» (389). Этому качеству она отдавала должное и прежде: «философия, лишенная магии… и в сравнении с тем, что пишешь Ты, язык терминов и понятий – своего рода магия» (373).Ясперсу льстило ее умение читать его тексты, родившееся в ходе продолжительных дискуссий. Но для него это было не главное, как не были главными и ее работы. Он считал «книги» «прекрасным развлечением» (163), а в межчеловеческих отношениях отводил им «второстепенную» (85) роль. Люди были ему важнее книг. И в этом Арендт полностью разделяла его мнение.
У обоих была острая потребность в коммуникации, но ввиду разницы в конституции (Ясперс болел на протяжении всей жизни), неравных возможностей и разных темпераментов, возможности коммуникации были так же различны.
В отношениях с другими людьми Ясперс часто был отрешен, очень сдержан и заинтересован в разговоре по существу. Те, кто не понимал, что это своего рода техника развития в собеседнике самостоятельности, мог счесть Ясперса холодным. Но если он был уверен в самостоятельности собеседника, он раскрывался, был воодушевлен и проявлял заботу. С немногими он был связан отношениями подобного рода и всегда должен был полагаться на исходящий от них импульс. Ни о ком он не заботился с такой спонтанностью, как о Генрихе Блюхере, с которым его объединяла «материя Просвещения» (178). Особое место в его жизни занимала супруга. Она была единственной, к кому он испытывал безусловную и всеобъемлющую любовь. Рядом с ним она казалась расточительной: открытая, но ранимая, лишенная легкомыслия и вдумчивая, наделенная особой человеческой глубиной. Для него их отношения были шифром метафизической любви.
Круг друзей Арендт, напротив, был очень широк. Он продолжал расти с ее юных лет и до преклонного возраста. В него входили как многие известные писатели и ученые, так и те, кто редко или вовсе никогда не появлялся на общественной арене интеллектуальной жизни. Поддаваясь эмоциональности своего темперамента, она быстро отказывалась от сдержанности, когда встречала людей, свободных от идеологии и сентиментальности, умных и человечных. Эта переписка в полной мере не отражает близкие отношения Арендт и ее мужа с друзьями, природу их иногда слишком бурных взаимоотношений, в том числе восстановленных после долгих перерывов. «Никогда в жизни я не любила ни один народ, ни один коллектив… В сущности я люблю только своих друзей», – говорила Арендт в интервью Гаусу. Но их она любила по-настоящему, с верностью и доверием, которые сохранялись на протяжении многих лет и в ее помощи находили конкретное, практическое воплощение. В этой сфере взаимоотношений Генрих Блюхер оставался для нее устойчивой опорой и в то же время первооткрывателем. Профессор Бард-колледжа, автодидакт, на протяжении многих лет он читал лекции в престижной Новой школе. Благодаря остроте его ума, оригинальности и нежеланию публиковать собственные работы, друзья называли его «близнецом Сократа» (340).
Все, что Арендт на протяжении многих лет делала для Ясперса, могло бы стать для него обузой, если бы не происходило с такой естественностью. В послевоенные годы и до переезда в Базель она поддерживала супругов Ясперс материально, каждый месяц присылая продовольственные посылки, которые словно возвращали их в мирное время (46). Она считала это гостеприимством издалека, но отправляла посылки (не только Ясперсу) потому, что в годы эмиграции «привыкла проявлять солидарность, без которой мы обязательно бы пропали» (154). Она занималась публикацией его послевоенных работ в американских журналах и смогла сделать его известным. Позже она следила за всеми переводами, давала советы перед каждым выступлением и взяла на себя ответственность за перевод «Великих философов». Но важнее «любого пустого успеха» (60) было ее «единомыслие» (60), о котором она всегда заявляла публично. Она посвятила ему первую книгу, вышедшую в Германии после войны, «от Ноя Ною», а позже свою книгу о революции – ему и Гертруде Ясперс. В 1958 году она прочитала хвалебную речь в честь вручения Премии мира, вокруг которой в Германии разгорелись ожесточенные споры. Кроме того, после войны она много путешествовала ради того, чтобы встретиться с Ясперсами снова.
По сравнению с ней, он делал довольно мало. В ранние годы он заботился о стипендиях, позже помогал с подтверждением так и не полученной ученой степени, чтобы помочь Арендт с выплатой репарационных компенсаций (которые ей удалось получить спустя годы после его смерти). Он написал предисловие к «Истокам тоталитаризма». Но никогда не посвящал ей книг, и нет ни одного свидетельства о том, что он когда-либо рассматривал такую возможность. От позднейшей попытки установить в ее честь литературный памятник – над которым он работал на протяжении многих лет – он отказывался в пользу работы над другими проектами. Он знал, что многим ей обязан. Но ей так никогда не казалось. То, чем он для нее был, значило гораздо больше, чем все, что он для нее делал.