Письма к Фелиции
Шрифт:
Нет, Фелиция, мой внешний вид вовсе не самое скверное мое свойство. «Хоть бы уже настала Троица!» Это желание со всей непостижимой дуростью рвется сейчас и из меня тоже, сейчас, когда как раз для меня едва ли можно подыскать желание более бессмысленное. Позавчера я проходил мимо зала ожидания городского вокзала. Не думая ни о чем особенном, ни хорошем, ни плохом, я почти не заметил носильщиков, убого одетых отцов семейства, которые, как это водится у нас в Праге среди этого люда, позевывая и поплевывая, лениво протирая глаза, маялись там без дела. Не сразу поняв почему, я вдруг ощутил к ним острую зависть (что само по себе даже не удивительно, ведь я завидую каждому и с упоением вживаюсь в чужие жизни) и только немного погодя сообразил, что эта зависть как-то связана с мыслями о Тебе, что, по всей вероятности, те же самые бедолаги вот так же стояли тут, когда с вокзальной лестницы Ты впервые ступила на этот тротуар, что они видели, как Ты нанимаешь извозчика, расплачиваешься с носильщиком, садишься в пролетку и укатываешь прочь. Немедленно кинуться следом за Тобой сквозь сумятицу и толчею городского движения, не упуская из глаз Твоей пролетки, не давая ни одному препятствию сбить себя с толку – вот, вероятно, задача, которая была бы посильна мне. Но что-то еще? Что же еще?
Франц.
7.04.1913
Фелиция,
Франц.
10.04.1913
Наконец-то я хотя бы знаю, где Ты, Фелиция. [62] Осмеливаюсь сказать «наконец», хотя всего день прожил без письма от Тебя и хотя Ты… Впрочем, к чему повторять все уже не раз сказанное, надеюсь, Ты не обижаешься на меня за то, что я так на Тебя наседаю, ибо должна по крайней мере чувствовать, что моя потребность в частом, по возможности бесперебойном письменном сообщении с Тобой имеет свои корни не столько в любви – при Твоей-то жуткой усталости все последнее время настоящая любовь стремилась бы Тебя щадить, – сколько в злосчастных свойствах моего характера.
62
По делам фирмы Фелиция уезжала на ярмарку во Франкфурте, предварительно навестив свою сестру Эрну в Ганновере.
Фелиция, я не хочу ответов на свои письма, хочу просто узнавать о Тебе, только о Тебе, хочу видеть Тебя в таком душевном покое, как если бы меня не было подле Тебя или как если бы я был совсем другим человеком, ведь при мысли, что я мог бы получить на свои письма ответы, которых эти письма заслуживают, я трепещу – но только одно скажи мне, Фелиция, чтобы я по крайности знал, с какой стороны мне в конце концов ждать решения своей участи: поняла ли Ты из того взвинченного, напыщенного, немощного, дурацкого письма, которое получила в прошлый четверг и на которое я уже не раз ссылался, – поняла ли Ты, о чем речь? Ибо, по сути, я ни о чем другом с Тобой говорить не должен, замечательно, конечно, наслаждаться такими передышками, смотреть на Тебя, обо всем на свете забывая, но это безответственно.
О том, что Ты будешь в Ганновере, я как-то не подумал. То есть я-то думал, что Ты поедешь туда только после Франкфурта, ведь Ты, по-моему, именно так мне однажды и написала, или я ошибаюсь? Так Твоя сестра в Ганновере? Внезапно? И все беды позади? Ибо 5–6 недель, от которых, как Ты однажды дала понять, все будет зависеть, наверно, уже прошли. И жила Ты в Ганновере у сестры, не в гостинице?
Не ожидай слишком многого от моих садоводческих трудов. Сегодня я работал четвертый день. Мускулы, конечно, уже почти не ноют, во всем теле ощущается приятная тяжесть и расправленность, да и все самочувствие немного улучшается. Когда ничем особенно от природы не одаренный организм, привыкший к припадкам и встряскам только за письменным столом и на кушетке, вдруг припадает к лопате и сам начинает что-то встряхивать – такое, разумеется, не остается совсем без последствий. Однако границы этих последствий уже просматриваются, я Тебе еще об этом напишу. А сегодня уже поздно, я был вечером у Макса и слишком долго засиделся у этой счастливой четы. Сперва я об этом браке плохо думал, но теперь корни моих заблуждений слишком очевидны даже мне.
Франц.
14.04.1913
Вынужден писать при родителях, которые играют рядом в карты, к тому же измотан всем обычным и чрезвычайным, что было в этот день, но при этом, Фелиция, – очень счастлив. «Все так же, как было» – какие дивные слова, благозвучием своим намного перекрывающие строгость, возможно присущую увещеванию «пожалуйста, не беспокойся понапрасну». Я был на пределе сил, возле которого, впрочем, пребываю в последнее время почти всегда, но в этот раз я уже свесился и почти готов был сорваться. Я уже говорил себе… – но почему перо не слушается, неужто все действительно так же, как было, Фелиция? Действительно все? Действительно так же, как было?
Вообще-то Ты, наверно, удивляешься: в моих письмах вечно одна и та же забота – как Тебя от меня освободить, но едва только начинает казаться, что я своего добился, – меня охватывает бешенство. Я решительно не мог понять, как это за всю неделю во Франкфурте я удостоился лишь одной открытки, не мог понять, почему у Тебя так мало времени,
особенно если вспомнить, что когда-то прежде Ты даже писала мне о возможности нашей с Тобой во Франкфурте встречи, о том, как много у Тебя там свободного времени, о поездках на Таунус [63] и т. д. Тем не менее я с Твоим молчанием смирился, пусть, мол, все так и идет к концу, раз уж мне конец. И вдруг вчера, в гостях у Макса, уже уходя, среди разговоров о чем-то совсем постороннем, в связи с каким-то мельком и безразлично оброненным словом мне пришла в голову мысль, что Ты, быть может, как раз сейчас и как раз в том самом выставочном центре, откуда отправлена Твоя телеграмма, встречаешься с кем-нибудь из старых или новых знакомых, с кем-то, кто пытается Тебя завоевать. Ведь там, конечно же, собираются представители всех фирм, импозантные, хорошо одетые, сильные, здоровые, веселые молодые люди, рядом с которыми мне, вздумай я с ними тягаться, оставалось бы только одно – зарезаться. И что может быть естественней, сказал я себе, если кто-то из них удостоится Твоей симпатии, особенно с учетом моих многочисленных просьб считать, что все кончено, и я останусь там, где мне самое место и где, судя по моим письмам, я очень хотел остаться, то есть навсегда выброшенным из Твоего круга, как я того и заслуживаю, ибо держал Тебя не руками, как положено держать возлюбленную, а цеплялся за Твои ноги, не давая Тебе и шагу ступить. Так чем же я был недоволен, почему поднялся наутро с буквально деревянной от бессонницы головой и впервые смог по-настоящему вздохнуть, только отправив Тебе телеграмму?63
Юго-восточный хребет Рейнских Сланцевых гор в Средней Германии, славящийся своими минеральными источниками и курортами.
Франц.
18.04.1913
Я не докучаю Тебе своими письмами, Фелиция? Докучаю наверняка, иначе и быть не может. Ты поневоле вся в делах, эта выставка, вероятно, на весь год решающим образом определяет работу Твоей фирмы, а тут я пристаю со всякими не относящимися к делу пустяками и, главным образом, со своим нытьем. Правда, теперь, когда я это осознал, выставка, должно быть, уже закончилась, она, по-моему, 20-го должна закрываться. Но что делать, если на меня накатило и я не устоял, надо было, конечно, мне лучше держаться. Сейчас-то, например, я сохраняю образцовое спокойствие, что, по правде сказать, тоже нехорошо. Писать, Фелиция! Если бы только я мог писать! Как бы Ты мне радовалась! Но я даже в одиннадцать уже не осмеливаюсь спать лечь, только если я ложусь не позже десяти, расшатанные нервы успевают кое-как, и то очень относительно, успокоиться. Смогу ли я вообще когда-нибудь писать?
И опять я встреваю в Твои дела с заботами, которые не должны Тебя касаться. Прекращаю.
Франц.
Каким путем Ты возвращаешься в Берлин? Во вторник, 22-го, я дурацким образом опять в Ауссиге. Может, сумеем где-нибудь пожать друг другу руки или хотя бы протянуть их через чуть меньшее, чем всегда, расстояние? Меня бы это осчастливило с головы до пят.
20.04.1913
Слишком долго провалялся в постели с самыми муторными мыслями и с неодолимым отвращением к любым – хоть и неизбежным – приготовлениям к судебному заседанию в Ауссиге во вторник. Не знаю, получила ли Ты уже мое письмо, в котором я сообщаю Тебе об Ауссиге. Значит, во вторник мы никоим образом встретиться не сумеем, но это не важно, лишь бы Ты, Фелиция, уже уехала из этого жуткого Франкфурта. Он Тебя ко мне не отпускал, и то мне казалось, что Ты даже не слишком сопротивляешься, то наоборот, что сопротивляешься чрезмерно и из последних сил. Теперь, должно быть, Ты уже едешь в Берлин, сейчас половина седьмого. Послать телеграмму – казалось бы, чего уж проще, но у Тебя всегда, всегда без исключений это оказывается великолепной идеей. Протягиваешь из постели руку – и вдруг держишь листок, который можно прочесть, и хотя бы на секунду некая высшая сила выдергивает тебя из омерзительного круга одних и тех же мыслей. Если бы только я мог писать, Фелиция! Мне кажется, Ты не до конца осознала, что писать – это для меня единственная внутренняя предпосылка существования. В том, что Ты этого не осознала, ничего удивительно нет, я плохо умею это выразить, лишь среди внутренних образов своей души я по-настоящему пробуждаюсь, но как раз об этих вещах и о своем состоянии я не умею ни убедительно писать, ни говорить. Вообще-то в этом не было бы и нужды, будь все остальное при мне.
А теперь еще целых три недели до Троицы, как тут веселиться? Ты говоришь, все будет хорошо. Что ж, я посмотрю, внимания мне не занимать.
Франц.
20.04.1913
Итак, сейчас уже вечер воскресенья, перед сном, а я действительно так ничего и не подготовил для Ауссига, хотя завтра у меня едва ли будет на это время, а к этому сложному судебному заседанию мне нужно в полном порядке держать в голове тысячу разных вещей, если я хочу отправиться туда с крохотной надеждой на успех или хотя бы с уверенностью, что я не опозорюсь. А я не могу, не могу, и все! Добро бы нужно было только просмотреть документы, но чтобы только подступиться к этой работе, мне нужно – просто чтобы Ты поняла меру моего к ней отвращения – горы в себе своротить! Не могу. Фелиция, Тебе не приходило в голову, что в своих письмах к Тебе я Тебя не столько люблю – ибо в этом случае я должен был бы только о Тебе думать и о Тебе одной писать, – сколько скорее Тебя обожествляю, ожидая от Тебя помощи и благословения в самых немыслимых вещах. Иначе с какой бы еще стати мне, к примеру, писать Тебе о командировке в Ауссиг?
Сегодняшнее послеобеденное письмо придет к Тебе надорванным, это я уже по пути на вокзал его надорвал от бессильной ярости, что не могу написать Тебе отчетливо и истинно, истинно и отчетливо, сколько бы ни старался, то есть даже с помощью пера мне не удается Тебя удержать и хоть как-то донести до Тебя биение моего сердца, а значит, и во всем другом, что помимо и кроме писательства, мне тоже ждать нечего. Вот сегодня после обеда я, к примеру, написал Тебе, что пробуждаюсь лишь среди внутренних образов своей души или что-то в этом роде. Разумеется, это неточно и неверно, страшно напыщенно – и все-таки это правда, истинная правда. Но так я ничего Тебе не объясню, а себе только опротивею. И все равно – мне невозможно отложить перо, я должен снова и снова предпринимать попытку, пусть она снова и снова не удается и все валится на меня обратно. Поэтому я и письмо надорвал, а надо было совсем разорвать, и поступать так с каждым письмом, потому что, если бы Ты вместо письма только клочки получала, это было бы то же самое, а может, и даже наверное, лучше.