Письма к Фелиции
Шрифт:
Итак, во вторник Ты получишь мое письмо. Я бы хотел навечно удержать Тебя за Твоим письменным столом, лишь бы Ты вечно писала мне письма!
Франц.
21-23.06.1913
Любимая, вот еще что, а быть может, даже прежде всего, Ты в своих размышлениях учитываешь недостаточно, хотя мы много об этом писали: что в писательстве лучшая и сокровенная суть моей натуры. Если есть во мне что хорошего – то только это. Не будь у меня этого, не будь в голове этого мира, который рвется наружу и требует высвобождения, я бы никогда и помыслить не смел заполучить Тебя. То, что Ты сейчас об этом говоришь, не так уж важно, если нам суждено быть вместе, то Ты сама увидишь: если Ты волей-неволей не полюбишь мое писательство, то у Тебя вообще не будет во мне точки опоры. Ты будешь тогда страшно одинока, Фелиция, Ты не сможешь понять, как я Тебя люблю, да и я едва ли смогу показать Тебе, как люблю Тебя, хоть и буду, возможно, изо всех сил стремиться принадлежать Тебе всецело, сегодня и всегда. Мало-помалу меня, как между жерновами, перетирает между писательством и службой (это и сейчас происходит, хоть я вот уже пять месяцев ничего не пишу), если бы не контора, тогда, вероятно, все вообще было бы иначе и предостережения мои не звучали бы столь строго, а так мне приходится держаться из последних сил, сколько смогу. Однако что Ты скажешь, любимая,
Я знаю, Фелиция, у Тебя есть очень простой способ со всеми этими вопросами разделаться быстро и наилучшим образом, а именно тот, что Ты мне просто не поверишь, или, по крайней мере, не поверишь в такое будущее, или поверишь не вполне. Боюсь, Ты недалека от этого. И это было бы самое худшее. Тем самым, Фелиция, Ты совершишь величайший грех по отношению и к себе, и ко мне. Тогда оба мы пропадем. Поверь тому, что я Тебе говорю, это опыт самопознания тридцатилетнего человека, который уже несколько раз по сокровеннейшим внутренним причинам был на грани безумия, то есть у последних пределов своего существования, а значит, имеет полное представление о самом себе и о том, что с ним в этих пределах может статься.
Это было написано в субботу вечером, сейчас воскресенье пополудни, у меня свидание с Верфелем и остальными, а в полшестого надо встречать родителей. Спал я ночью совсем мало, [72] голова не в порядке, не знаю, сумею ли записать все правильно и как мне хочется.
Во всяком случае, в размышления свои Ты должна вовлечь то обстоятельство, что на своей должности в конторе я сижу весьма непрочно, приступы отчаяния из-за этой работы, из-за этой ужасной помехи в моей жизни, повторяются и становятся все безысходней, ибо силы, потребные мне на восстановление внутреннего равновесия, все стремительней тают ввиду непомерности задачи. Я уже много раз был близок к тому, чтобы уволиться, но то, что не достигнуто твердым намерением, возможно, с легкостью и само собой будет достигнуто моей неспособностью выполнять свои обязанности, приступами бессилия, которые временами одолевают меня самым ужасным образом и уже не раз самым пристальным образом наблюдались начальством. И что тогда?
72
Вписано между строк: «Если бы я спал столько, сколько думал о Тебе, то наверняка бы выспался».
Но даже если я останусь на службе и сколько бы я там ни остался, то есть даже в благоприятном, сравнительно благоприятном случае, мы, моя жена и я, будем бедными людьми, которым всю жизнь придется считать и подсчитывать эти жалкие 4588 крон. Мы будем куда беднее, скажем, моих сестер, которые относительно состоятельны. (От родителей моих, по крайней мере при их жизни, я ничего получить не смогу.)…Не будет ли моя жена, а из-за нее, только из-за нее, и я стыдиться этой бедности? Сможет ли переносить ее? А если случатся вдруг непредвиденные большие расходы – из-за болезни или еще чего-нибудь, – мы сразу окажемся кругом в долгах! Сможет ли она перенести и это?
Понедельник – и нет письма, против всех ожиданий нет. Только что я был с отцом в соседней комнате, где как раз проснулся маленький Феликс. Я бы отца весьма обидел, не пойди я вместе с ним. Но как же противны мне игры, которыми отец, да и все остальные, развлекаются с младенцем! Вчера после обеда, когда по приезде родителей все собрались у нас дома и когда все, а отец, просто ополоумев, прежде всех, в игре с этим младенцем забывались, словно в трансе, опускаясь до совсем уж стыдных поползновений, мне было противно, словно я приговорен жить в хлеву, хотя я вполне отчетливо осознавал, с одной стороны, свою явно чрезмерную чувствительность в этих вещах, а с другой, вполне нравственный, хоть и необычный характер этого, если не приглядываться, даже красивого зрелища. Но тут же, рядом, сидит и моя бедная мать, у которой никогда не было ни времени, ни навыков и привычки следить за своим телом, и которая теперь, после шести родин и от тяжкой работы вся сгорбилась и распухла; здесь же и мой отец, с багровым лицом, его недугу отдых и курортный покой тоже не пошли на пользу, здесь же и моя старшая сестра, два года назад еще молоденькая девушка, которая теперь, после двух родов, больше по нерадивости и невежеству, чем от недостатка времени, внешними формами и вправду все явственнее догоняет мать и тупо сидит в каком-то нелепом корсаже, куда она еле втиснула свое заплывшее тело. И если приглядеться, то даже и моя средняя сестра очертаниями уже приближается к старшей. – Любимая, как я мыслями бежал от них к Тебе! И вот, оказывается, Ты вчера обо мне даже не подумала и на вопросы не ответила, сколь ни насущно необходимо на них ответить. А мне эти ответы нужны, причем совершенно точные. И так же, как Ты ничем меня обидеть не можешь, точно так же Ты не должна и на меня обижаться, и не только это, молчать, допустим, из чувства упрямства (про которое Ты мне однажды в связи с книжкой Верфеля толковала), Ты тоже не вправе, сейчас для этого и вправду не время, а кроме того, наконец, Ты ни в коем случае
не должна брать на веру все то, что Тебе, возможно, рассказал тогда обо мне в Берлине Макс. Слушай только то, что я сейчас Тебе пишу, только на это отвечай, но на все, а не только на вопросы. За это обещаю Тебе – если Ты это сделаешь, не важно, с каким результатом, – написать Твоим родителям, если буду просить Твоей руки, совсем коротко. Это действительно только наше дело, но Тебе надо с ним справиться.Франц.
26.06.1913
Любимая Фелиция, когда я сегодня прочел Твое письмо, разумеется, не один раз, положение наше представилось мне столь ужасным, что я ни с того ни с сего прямо через стол предложил моему сотруднику, этому милому чудаку, о котором я Тебе уже наверняка хотя бы однажды писал, перейти на «ты». Дело в том, что он погряз в любовной истории, на данный момент несчастливой, а вообще же, при всем ее комизме, очень на него похожей, хотя она наверняка кончится хорошо. Так он беспрестанно мне жалуется, а я должен не только его утешать, но еще и помогать советами, и вот в полном смятении от всех перепадов счастья и несчастья, в которые повергло меня Твое письмо, в порыве какой-то минутной беспомощности, вовсе не желая его ни во что посвящать и ни во что не посвятив (хотя вообще-то он безоглядно предан и искренен), я протянул ему руку и предложил перейти на «ты». Вышло напыщенно, и потом я об этом пожалел…
Насколько я в своем дурацком состоянии способен уразуметь, осуществление нашего совместного счастья зависит от исполнимости нескольких «возможно», упомянутых в Твоем письме. Но как установить эту исполнимость? Крайне сомнительно, чтобы пребывание какое-то время вместе помогло этого добиться. Однако даже самой возможности для этого совместного пребывания у нас нет. Время и место нашего отдыха не совпадают, а Берлин не представляется мне подходящим прибежищем для такой затеи. Короткое же пребывание вместе в этом отношении бесполезно. Однако ни длительного ни краткого проживания вместе все равно недостаточно. Ибо речь здесь идет главным образом о вере, мужестве и уверенности с Твоей стороны. О вере – поскольку предположения Твои, поверь мне, Фелиция, ошибочны. Мое отношение к писательству и мое отношение к людям неизменно и имеет истоки в моей натуре, а не во временных внешних обстоятельствах. Для писательства мне нужна полная отрешенность, не «как отшельнику», этого недостаточно, а как мертвецу. Писательство в этом смысле просто более глубокий сон, то есть смерть, и как мертвеца не станут да и бесполезно тягать из могилы, точно так же и меня не оторвать от письменного стола ночью. Непосредственно с моим отношением к людям это никак не связано, просто писать я могу только таким вот, систематическим, слитным и строго замкнутым образом, а следовательно, и жить не могу по-другому. Но для Тебя это, как Ты сама пишешь, «будет довольно тяжело». Страх перед людьми у меня отродясь, не столько даже перед людьми как таковыми, но перед их вторжениями в мою слабую натуру, приход даже самых близких и милых мне людей в мою комнату всегда был для меня кошмаром и чем-то большим, чем просто символическое отображение моего страха перед людьми. Но даже совершенно невзирая на это, хотя не взирать на это невозможно, – как могут отец и мать при описанном мною осеннем и зимнем распорядке нашей жизни являться к нам в дом, самым бесцеремонным образом, мне и, если она чувствует со мной заодно, моей жене не мешая? «Но жить в таком затворничестве, сможешь ли Ты это, даже не знаю». «Смогу ли я заменить Тебе всех людей, этого Ты не знаешь». Что в этих Твоих словах – вопрос? Или ответ?
Служба? Чтобы я когда-нибудь по своей воле смог ее оставить, такое исключено. Но что я когда-то вынужден буду ее оставить, потому что просто не смогу больше тянуть эту лямку, такое отнюдь не исключено. Моя внутренняя тревога и неуверенность в этом отношении ужасно велики, и здесь единственная и главная причина – тоже писательство. Заботы о Тебе и о себе – это заботы житейские, они – часть обычной жизни и как раз поэтому с работой в конторе в конце концов как-то утрясаются, а вот контора и писательство несовместимы, ибо у писательства центр тяжести где-то в глубинах, тогда как контора – на поверхности жизни. Так оно и идет – то вверх, то вниз, пока тебя не разорвет окончательно.
Единственное, что Твоим письмом раз и навсегда отметается, это сомнения по поводу нехватки денег. Это уже немало. Но как следует ли Ты это обдумала?
Вот так, за вопросами, и проходит время. Не помню, чтобы я писал, что «все это очень спешно», но, безусловно, я имел это в виду.
Франц.
Как насчет «Монтагсцайтунг»? Если про «Кочегара» там ничего нет, то она мне, конечно, не нужна.
27.06.1913
Я в такой печали, столько вопросов, выхода я не вижу, а сам настолько разбит и жалок, что мог бы целыми днями валяться на кушетке, то закрывая, то открывая глаза и даже не замечая разницы. Не могу есть, не могу спать, на службе у меня каждый день неприятности и попреки, всё по моей вине, и между нами все так ненадежно, вернее, даже не между нами, а перед нами, впереди нас, и когда я сейчас выглядываю из окна – это, конечно, ужасно мелочно, но от этого никуда не деться, потому что ярость комом подступает к горлу, – я вижу, как на той стороне реки, перед плавательной школой, незнакомый мальчишка катается в моей лодке. (Впрочем, последние три недели я наблюдаю его за этим занятием чуть ли не ежедневно, поскольку никак не соберусь заменить утопленную привязную цепь.)
Как раз сейчас, когда у меня в конторе сплошные неурядицы, которые, невзирая на крайнюю любезность ко мне всех и вся, по моей вине повторяются снова и снова, ибо работать нормально и аккуратно я не в состоянии, бумаги теряются у меня, даже если я держу их обеими руками, взяться за какое-нибудь дело, к которому я питаю особую неприязнь, я не могу вовсе, даже если угрозу, от него исходящую, я буду ощущать на своих плечах годами, но я и ни укрыть, ни предотвратить, ни по уважительной причине отвергнуть ничего не могу, а просто безмолвно, как земля в грозу, позволяю всему на себя рушиться, – так вот (я повторяю), как раз сейчас, при столь явной своей неспособности занимать свое нынешнее, а тем паче свое последующее, еще более ответственное место я должен особенно строго спросить себя, имею ли я право, хотя бы только в этом отношении, на Тебя притязать, даже если Ты наберешься мужества ответить мне согласием.
Да и вообще: дает ли мне Твое поведение хоть какое-то право? Право я должен извлечь из самого себя и совершенно самостоятельно. По сути, это я должен сказать себе, что имею право заполучить Тебя, то есть заполучить свое счастье, только на основе собственной оценки моего физического и душевного состояния, моей уверенности внутри себя и вовне, моей состоятельности и моих видов на будущее. И если моя внутренняя оценка такого права не дает – а она не дает, – откуда мне его еще взять? Из Твоего мужества, из Твоей доброты определенно нет – даже если эти мужество и доброта подлинные, а не измышленные (возможность, которую Ты в своем последнем письме сама не исключаешь). Такое право – впрочем, оно бы уже приближалось к безответственной границе между правом и долгом – я получил бы, скажи Ты: «Я не могу иначе – несмотря ни на что». Но Ты, судя по всему, не можешь и не должна такое сказать. Особенно если хорошенько все обдумаешь. Благодаря письмам все становится ясней – но и все хуже.