Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Письма к Фелиции
Шрифт:

И вот я сегодня без письма, а ведь вчера вечером я в своих горестях ощущал Твою близость почти физически. Мы, Макс, его жена, его шурин, Феликс и я, были в кафе-шантане, куда свою жену лично я бы ни за что не пускал. Вообще-то у меня есть вкус на подобные вещи, я понимаю их, как мне кажется, до самого дна или из каких-то неимоверных глубин и упиваюсь ими с замиранием сердца, однако вчера я спасовал почти полностью – за исключением номера танцующей и поющей негритянки.

Я напишу еще. Прошу Тебя, Фелиция, опомнись. Нельзя нам так запутываться, еще толком даже не начав быть вместе.

Франц.

7.07.1913

Видишь, Фелиция, Ты из-за меня уже страдаешь, вот оно и начинается, и одному Богу известно, чем кончится. И страдания эти, я вижу совершенно отчетливо, куда более насущные, сильные и всеобъемлющие, чем те, что я причинял Тебе прежде. Вопрос, виноват ли я, при этом вообще не требует рассмотрения, да и самый повод уже почти что можно забыть. Как бы там ни было, Ты оказалась обижена, об одном только этом и следует думать, а именно – как я к этому отношусь и что это значит.

Права моя

мать или не права – это совершенно безразлично. Разумеется, она права, и куда больше, чем Ты думаешь. О Тебе она почти ничего не знает, кроме того, что было в письме, которое Ты тогда ей написала. И тут вдруг она от меня слышит, что я хочу на Тебе жениться. Я и вообще-то ни с кем говорить не умею, а уж с родителями и подавно. Словно при одном виде тех, от кого я произошел, я цепенею от ужаса. Вчера все мы, родители, сестра и я, стечением обстоятельств оказались вынуждены уже под вечер примерно час топать по раскисшему от грязи проселку. Мать, невзирая на все усилия, шла чрезвычайно неловко и напрочь обляпала ботинки, а также, разумеется, и чулки, и юбки. Однако она почему-то вообразила, что замазалась куда меньше, чем можно было ожидать, и дома, в ожидании похвал, в шутку, разумеется, потребовала, чтобы я взглянул на ее башмаки – они, дескать, совсем не грязные. А я, хочешь верь, хочешь нет, был не в состоянии на них даже взглянуть – и не из отвращения к грязи, а просто из отвращения. Зато, как и почти весь вчерашний день, я даже начал питать нечто вроде тихой симпатии к отцу, а вернее, почти восхищение им, который оказался способен все это вынести – и мать, и меня, и семейства обеих сестер в деревне, и беспорядок на тамошней даче, где на столе вата соседствует с тарелками, где на кроватях отвратительный кавардак из самых разных вещей, где на одной из кроватей валяется средняя сестра, потому что у нее слегка болит горло, а муж ее сидит рядом и то ли в шутку, то ли всерьез называет ее «золотце мое» и «сокровище мое», где маленький ребенок, пока с ним играют, справляет нужду прямо на середине комнаты, ибо иначе он не может, где две прислуги со своими всевозможными услугами всем только мешаются, где жир от паштета из гусиной печенки, намазываемого на хлеб, капает в лучшем случае на руки. Я уже даю справки, не так ли? Хотя при этом явно впадаю в какой-то огрех, ибо свою неспособность все это вынести ищу в фактах, вместо того чтобы искать ее в себе. Все в тысячу раз менее скверно, чем я описал это здесь и описывал раньше, но мое отвращение ко всему этому в тысячу раз сильнее, чем я в состоянии выразить. Не потому, что это родственники, а только потому, что это люди, я в одном помещении с ними не выдерживаю, и только для того, чтобы еще раз в этом убедиться, я каждое воскресенье после обеда езжу в деревню, хотя никто меня, по счастью, туда не гонит. Вчера я, задыхаясь и почти ничего не видя от омерзения, как в темноте, еле отыскал дверь и, лишь выйдя на проселок, уже вдали от дома, смог перевести дух, хотя отвращения накопилось столько, что я и сегодня до конца от него не отошел. Я не могу жить с людьми, я с неизбежностью ненавижу всех своих родственников – не потому, что это родственники, и не потому, допустим, что они плохие люди, не потому, что я не лучшим образом о них думаю (напрасно Ты полагаешь, что «страшная робость» от подобных мыслей избавляет, вовсе нет), – но просто потому, что это люди, живущие ко мне ближе всех. А именно совместную жизнь с людьми я и не могу выносить, у меня почти нет сил воспринимать ее даже как неизбежное несчастье. При безучастном стороннем наблюдении все люди меня радуют, но радость эта не настолько велика, чтобы я – если бы только здоровье позволило – не предпочел куда более счастливо жить в пустыне, в лесу, на острове, нежели ютиться здесь, между спальней и гостиной моих родителей. У меня, конечно же, не было желания причинить Тебе боль, но я ее причинил, из чего следует, что я никогда не буду иметь желания причинять Тебе боль – и все же причинять ее буду. (Вся история с наведением справок пока что никакого продолжения не имела, мать в пятницу ничего не стала предпринимать, потому что хотела поговорить с отцом, в субботу от Тебя еще не было ответа, и я, в осознании своей перед Тобой вины, попросил ее подождать, а в воскресенье, поскольку письма все еще не было, вообще взял свое разрешение назад.) Остерегайся, Фелиция, считать жизнь всего лишь пошлой, в смысле – монотонной, недалекой, мелочной, на самом деле жизнь просто ужасна, я ощущаю это, наверно, как никто другой. Часто – а в глубине души, пожалуй, непрестанно – я вообще сомневаюсь в том, человек ли я. Обида, которую я Тебе причинил, еще одно, пусть невольное, об этом напоминание. Я и правда не знаю, как мне быть.

Франц.

8.07.1913

Читая сегодня Твое письмо, Фелиция, такое хорошее, такое доброе, что я, стоит мне подумать об истоках этой доброты, просто теряюсь, и мне остается лишь повторить, только более настоятельно, то, что я писал Тебе вчера.

Никто не посмеет сказать, что мы подали друг другу руки необдуманно, под влиянием близости, бывает, обманчивой, мгновенного порыва, бывает, обманчивого, поспешного слова, тоже, бывает, обманчивого, – и все же, все же… Неужели, Фелиция, Ты все еще не видишь (хотя бы в свете последней истории), что Ты, в сущности, делаешь и что Ты, пока не поздно, все еще свободна не совершать. Невозможно это, и сколько бы я в отчаянии ни тянул к этому руку, мне оно не дано. И дело тут не в нерешительности, которая каждую минуту повергала бы меня в смятение, – тут, напротив, убежденность, которая никогда меня не покидала и которой я вздумал пренебречь, потому что люблю Тебя и несмотря на то, что люблю Тебя, но которая, в конце концов, собой пренебречь не позволяет, ибо проистекает из самых глубин моего существа.

Разве не извиваюсь я перед Тобою уже месяцами, аки тварь ядовитая? Разве не меняюсь беспрестанно – сегодня один, завтра другой? Разве не становится Тебе тошно от одного моего вида? Или Ты все еще не видишь, что меня надо держать взаперти в самом себе, дабы предотвратить несчастье, Твое, Фелиция, несчастье? Я не человек и потому способен Тебя, кого я больше

всех, кого единственную на свете люблю (ибо, по моему ощущению, у меня нет и быть не может ни родных, ни друзей, и не хочу я, чтобы они у меня были), с холодной душой мучить и с холодной душой принимать от Тебя прощение за причиненные муки. Могу ли я терпеть подобное положение вещей, если я его в точности вижу, предчувствую, постоянно в своих предчувствиях утверждаюсь и предчувствую снова? Такому, как я, одному еще худо-бедно жить позволительно, я бешусь про себя, мучу людей лишь в письмах, но как только мы станем жить вместе, я превращусь в опасного паяца, которого лучше всего просто сжечь. Я такого натворю! Я поневоле такого натворю! А если ничего не натворю, то и подавно пропаду, потому что это будет против моей натуры, и всякий, кто будет со мною, тоже окажется пропащим человеком. Ты не знаешь, Фелиция, что учиняет в иных головах иная литература. Когда, вместо того чтобы по земле ходить, в тебе все, словно стая обезьян, по верхушкам деревьев скачет. И ты понимаешь, что все пропало, а иначе все равно не можешь. Что тут прикажешь делать?

Читаю про то, как вы обсуждаете свадьбу Твоего брата, как тесть с тещей его боготворят, как самоотверженно они свою дочку любят, – думаешь, я испытываю при этом человеческое участие? Зато, когда я читаю, что Ты пишешь о моем отце, я чувствую только страх, словно от меня Ты уходишь к нему, чтобы вместе с ним против меня ополчиться.

Франц.

10.07.1913

Если бы мне быть подле Тебя, Фелиция, если бы мне дана была способность все Тебе разъяснить, если бы мне была дана способность самому все совершенно ясно видеть… Я один во всем виноват. Такой слитности, как сейчас, между нами никогда еще не было, это «да» с обеих сторон имеет невероятную, жуткую власть. Но меня удерживает буквально некое веление свыше, какой-то неуемный страх, все, что мне прежде казалось самым важным, – мое слабое здоровье, мой скромный доход, мой плачевный характер, – все это, хоть и имеет под собой какие-то основания, меркнет перед моим страхом, ничто перед ним и на его фоне кажется всего лишь жалкими отговорками. Это, если уж совсем откровенно (каким я и был с Тобой всегда по мере и в мгновенье собственного самопознания) и чтобы Ты окончательно сочла меня сумасшедшим, – страх перед узами даже с самым любимым человеком, и как раз с ним прежде всего. Только как объяснить Тебе то, что самому мне настолько ясно, что впору хоть глаза прикрывать, лишь бы меня не ослепило! Но потом, конечно, вся ясность вдруг исчезает, едва я принимаюсь читать Твое милое, такое доверчивое письмо, и все представляется в наилучшем свете, и нас обоих, кажется, ждет счастье.

Понимаешь ли Ты это, Фелиция, пусть хотя бы отдаленно? У меня совершенно определенное предчувствие, что брак, эти узы, это растворение в другом всего ничтожного, что и есть я, меня погубит, и не только меня, но и мою жену вместе со мной, и чем больше я ее люблю, тем стремительней и ужаснее погубит. Вот и скажи сама, что нам делать, потому что мы сейчас так друг другу близки, что, наверно, уже и не сможем ничего предпринять в одиночку, один без согласия другого. Обдумай и то, что не сказано! Спрашивай, я на все отвечу. Господи, уже и вправду самое время разрядить это напряжение, и воистину ни одну девушку на свете тот, кто ее любит, не истязал так, как я Тебя поневоле истязаю.

Франц.

13.07.1913

На нашем балконе вечером очень хорошо. Сейчас я посидел там немного. Я безумно устал, сегодня утром, когда я, только еще больше измотанный бессонной ночью, понял, что пора вставать, я и вправду готов был проклинать все и вся, а себя в особенности. Если я не смогу нормально спать, когда же я смогу снова нормально писать? А если я писать не смогу, то все остальное попросту сон, причем разгаданный.

Мой новый план, разумеется, не из лучших. Наилучший план, вероятно, был бы вот какой: каким-то хитрым способом раздобыть сколько-нибудь денег и навсегда уехать с Тобой на юг, на остров или на побережье. На юге, мне так кажется, нет ничего невозможного. Жить там в уединении, питаясь зеленью и фруктами. Но не надо даже слишком глубоко в себя вглядываться, чтобы понять: я и на юг не хочу. Только неистово писать ночами – вот чего я хочу. И умереть от этого или сойти с ума, вот чего я хочу, ибо одно вытекает из другого с давно предчувствуемой неизбежностью.

А новый мой план вот какой: в квартиру, которую я для нас с Тобой подобрал, раньше мая будущего года нам не въехать, это если еще я ее получу, она в доме строительного товарищества, в которое я вступил. Поэтому, Фелиция, мы ничего не упустим, если я пока что Твоим родителям писать не стану. Оставим пока все как есть, до февраля, января или до Рождества. Ты тем временем еще лучше меня узнаешь, во мне есть еще несколько жутких закоулков, куда Ты пока что не заглядывала. Ты поедешь летом отдохнуть, и путевые впечатления, а также мои отпускные письма помогут Тебе лучше во всем разобраться. А самое главное – осенью, если только здоровье позволит, я наконец-то уступлю искусам писательства и тогда сам увижу, что со мной и во мне происходит. Я пока что так мало сделал, я совершенное ничто, может, этой осенью мне что-то удастся, щадить себя я не намерен. И тогда Ты яснее увидишь, с кем хочешь связать свою судьбу и в чем Тебе следует усомниться. Что до меня, я и тогда буду принадлежать Тебе, как ныне. Что Ты о таком плане скажешь?

Франц.

19.07.1913

С воскресенья от Тебя нет письма. И я не могу узнать, что случилось. Наверно, письмо мое Тебя обидело, ничего другого и быть не может. Но если оно Тебя обидело, тогда Ты превратно меня поняла, хотя и в это тоже трудно поверить, ведь Ты уже год меня знаешь и должна понимать, что я, будучи в здравом уме, просто не в состоянии написать хоть слово, на которое Ты имела бы причины обижаться. Ты сама говорила, что мы не должны друг на друга сердиться, и вот сама начинаешь? Фелиция, пожалуйста, напиши хоть слово, хорошее или недоброе, не усугубляй мои невзгоды еще больше, молчание – это же самая страшная кара, которую только можно измыслить.

Поделиться с друзьями: