Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Письма к Максу Броду
Шрифт:

Политические новости доходят до меня — если мне досадным образом не присылают другую газету, которую я проглатываю, — лишь в серьезной, отличной подаче «Прагер абендблатт». Читая эту газету, получаешь такую же информацию о положении в мире, как когда-то о военном положении через «Нойе фрайе прессе». Судя по этой газете, мир сейчас такой же мирный, как мирной была когда-то война, она отводит от человека любые заботы, прежде чем они его коснутся. Лишь теперь мне стала понятна действительная роль твоих статей в этой газете. Если предположить, что тебя читают, не приходится желать для тебя лучшего окружения, ничто с этих страниц не мешает и не впутывается в твои слова, вокруг тебя полная тишина. Прекрасный способ общения с тобой — читать статьи здесь. Я читаю их тоже под настроение, «Сметана» и «Стриндберг» кажутся мне приглушенными, но «Философия» [106] — ясная и хорошая. Кстати, проблематика «Философии» кажется мне явно еврейской проблематикой, возникшей из-за неразберихи, когда местные жители, вопреки очевидности, оказываются кому-то слишком чужды, евреи, вопреки очевидности, кому-то слишком близки и потому ни о тех, ни о других нельзя говорить уравновешенно. И с какой остротой чувствуешь эту проблему в деревне, где здороваются и вовсе с чужими людьми, но не со всеми и где, как ни старайся, никак не превзойдешь запоздалым ответным приветом почтенного старика, который проходит мимо тебя с топором на плече по деревенской улице.

106

«Сметана», «Тайна». — «Прагер абендблатт», 23. 06. 1922, Стриндберг. Злая

женщина / Королева Кристина. — «Прагер абендблатт», 27. 06. 1922, «Философия» — «Философия привета». — «Прагер абендблатт», 26.06.1922.

Здесь было бы хорошо, если бы было спокойно, пара спокойных часов случается, но вообще этого недостаточно. Отнюдь не хижина для сочинительства. Однако Оттла удивительно заботлива (она передает тебе привет, твой привет очень утешил ее в печали из-за неудавшегося пирога). Сегодня, например, несчастливый день, работник весь день колет для хозяйки дрова. То, что у него непостижимым образом выдерживают и руки и мозг, не могут выдержать мои уши, даже с затычками (сами по себе они неплохи; когда их вставляешь в уши, слышишь, правда, почти так же, как раньше, но постепенно возникает в голове легкая оглушенность и какое-то слабое чувство защищенности — не так уж много). А тут еще дети шумят и так далее. К тому же сегодня мне на пару дней придется сменить комнату, прежняя была очень хорошая, большая, светлая, с двумя окнами, с просторным видом, и в ее совершенно бедной, но не гостиничной обстановке было что-то, что называют «святой прозаичностью».

В один из таких шумных дней (мне теперь предстоит их несколько, несколько наверняка, а может, и больше) я ощутил себя как будто изгнанным из мира, не на шаг, как обычно, а на сто тысяч шагов… Письмо Кайзера [107] (я ему не ответил, слишком мелочно писать по поводу безнадежной, не-немецкой публикации), конечно, обрадовало меня (как любят облизывать такие вещи нужда и тщеславие!), но тут отчасти подействовал мой метод, да и рассказ сносный, я говорю о рассказе, посланном Вольфу, который, без сомнения, человек непредвзятый… Привет тебе и обеим женщинам. А также Феликсу, с которым я, к сожалению, не смог попрощаться.

107

Кайзер Рудольф — редактор «Нойе рундшау». Письмо связано с рассказом Кафки «Голодарь», который появился в «Нойе рундшау» в октябре 1922 г.

Твой

(Примечание на полях:)

Говорят, здесь живет госпожа Прейсова [108] . У меня очень большое желание как-нибудь поговорить с ней, но столь же велики страх и неловкость перед такой затеей. Может, она очень высокомерная, может, не терпит так же, когда ей мешают, как я. Нет, не буду с ней говорить.

Что ты ответишь Кайзеру? Гауптман ведь близок тебе, не отказывайся писать о нем.

[Плана, штемпель 5.VII.1922]

108

Прейсова Габриела, по драме которой Яначек написал либретто к своей опере «Енуфа».

Дорогой Макс,

после бессонной ночи, первой в Плане, я мало на что способен, но твое письмо могу понять, наверное, даже лучше, чем обычно, лучше, чем ты, но я, наверное, преувеличиваю и понимаю его слишком хорошо, ибо случай отличается от моего тем, что он хотя и не реален, но ближе к реальности, чем мой. Со мной произошло вот что: я должен был, как ты знаешь, поехать в Георгенталь, я ничего против этого не имел; когда я однажды сказал, что там будет слишком много писателей, это было, возможно, предчувствие, а не серьезное возражение, скорее кокетство, близость любого писателя меня восхищает (поэтому я стремился к Прейсовой, хотя твоя жена мне не советовала), я восхищаюсь вообще любым человеком, но писателем особенно, тем более писателем, которого я до этого лично не знал, мне трудно себе представить, как он так удобно устроился в этом ветреном и страшном царстве и как он ведет там такое упорядоченное хозяйство; большинство писателей, с которыми я знаком, были со мной, по крайней мере лично, любезными, в том числе, например, и Виндер [109] . А побыть втроем мне при моих обстоятельствах было бы даже особенно приятно, меня бы это даже не касалось, я мог бы держаться в сторонке и был бы все-таки не один, чего я боялся. И Оскар, которого я люблю и который добр ко мне, был бы мне поддержкой. И я снова увидел бы новый кусок мира, впервые за восемь лет снова в Германии. И дешево бы, и здорово. И хотя здесь у Оттлы хорошо, особенно сейчас, потому что я опять вернулся в свою старую комнату, но как раз к концу месяца и на следующий месяц приезжают гости, родственники шурина, станет снова тесновато, мне было бы очень хорошо уехать, и я ведь мог бы вернуться, ведь Оттла остается до конца сентября. То есть все безупречно и с точки зрения разумности, и с точки зрения чувств; поездку следовало бы рекомендовать безусловно. И вот вчера я получил от Оскара доброе подробное письмо, для меня нашли красивую тихую комнату с балконом, шезлонгом, хорошим питанием, видом на сад за 150 м. в день, остается лишь согласиться, больше того, я заранее согласился, ведь я же сказал, что если найдут что-нибудь подобное, то я согласен.

109

Виндер Людвиг — автор романов «Кнут», «Наследник», «Долг».

И что же теперь происходит? Если для начала сказать в самом общем виде, у меня страх перед путешествием, я почувствовал это, уже когда в последние дни радовался, что от Оскара нет письма. Но это страх не перед самим путешествием, я ведь уже ехал сюда два часа, а там надо двенадцать, и сама поездка мне скучна, но безразлична. Это не тот страх дороги, который был, как я недавно читал, у Мысльбека [110] , который собрался поехать в Италию, но у Бенешау [111] повернул обратно. Это не страх перед Георгенталем, к которому я, если бы все же туда добрался, наверняка привык бы сразу же, в тот же вечер. Это также не слабоволие, когда решение принимаешь лишь после того, как рассудок все до мелочи рассчитает, что чаще всего невозможно. Здесь пограничный случай, когда рассудок действительно может все рассчитать и каждый раз приходит к выводу, что мне надо ехать. Скорее это боязнь перемены, страх привлечь к себе внимание богов таким слишком крупным для моих обстоятельств деянием.

110

Знаменитый чешский скульптор.

111

Бенешау расположен недалеко от Праги.

Сегодня, бессонной ночью, перебирая все это вновь и вновь между болезненными погружениями в сон, я опять осознал то, что в последнее довольно спокойное время почти позабыл: на какой слабой или вовсе не существующей почве я живу, из какой тьмы поднимается, когда захочет, темная сила, чтобы, не обращая внимания на мой лепет, разрушить мою жизнь. Творчество поддерживает меня, но не вернее ли сказать, что оно поддерживает этот образ жизни? Я, разумеется, отнюдь не хочу сказать, что лучше живу, когда не пишу. Скорее, тогда моя жизнь гораздо хуже, она становится совершенно невыносимой и грозит кончиться безумием. Но все это, конечно, лишь при условии, что я, как это и есть в действительности, являюсь писателем, даже когда не пишу, а непишущий писатель, кстати говоря, нонсенс, накликивающий безумие. Но что такое само это творчество? Творчество — это сладкая, чудесная награда, но за что? Этой ночью мне стало ясно, как ребенку, которому все показали наглядно, что это награда за служение дьяволу. Это нисхождение к темным силам, это высвобождение духов, в естественном

состоянии связанных, сомнительные объятия и все прочее, что оседает вниз и чего уже не знаешь наверху, когда при солнечном свете пишешь свои истории. Может быть, существует иное творчество, я знаю только это; ночью, когда страх не дает мне спать, я знаю только это. И дьявольское в нем видится мне очень ясно. Это тщеславие и жажда наслаждений, которые постоянно кружат вокруг тебя или кого-то другого — чем дальше, тем движение все разнообразней, возникает солнечная система тщеславия, — кружат и наслаждаются этим. Чего порой желает наивный человек: «Хотел бы я умереть и посмотреть, как меня будут оплакивать», то постоянно осуществляет такой писатель, он умирает (или не живет) и постоянно себя оплакивает. Отсюда ужасающий страх смерти, который не должен проявляться как страх смерти, а может принимать вид страха перед переменами, страха перед Георгенталем. Причины для страха смерти можно разделить на две основные группы. Во-первых, он страшно боится умереть, потому что он еще не жил. Под этим я не имею в виду, что для жизни нужны жена и ребенок, надел и скот. Для жизни нужно лишь отказаться от самоуслаждения; надо войти в дом, вместо того чтобы восхищаться им и украшать венками. В ответ можно возразить, что это судьба и ни от кого не зависит. Но почему тогда потом испытываешь раскаяние, почему раскаяние не прекращается? Чтобы сделать себя притягательнее? И это тоже. Но почему в такие ночи всегда остается за рамками ключевое слово: я мог бы жить, а не живу. Вторая главная причина — возможно, это та же самая, сейчас они у меня не хотят разделяться — это мысль: «То, что казалось мне игрой, оказалось действительностью. Творчеством я не откупился. Всю жизнь я умирал, а теперь умру на самом деле. Моя жизнь была слаще, чем у других, тем страшнее будет моя смерть. Писатель во мне, конечно, умрет сразу, ведь у такой персоны нет никакой почвы, нет никакого состояния, пусть хотя бы состоящего из праха; есть лишь небольшой шанс в безумнейшей земной жизни, есть лишь конструкция жажды наслаждений. Это и есть писатель. Но сам я не могу жить дальше, потому что я ведь и не жил, я остался глиной, я не превратил искру в пламя, а использовал ее лишь для иллюминации собственного трупа». Это будет особенное погребение, писатель, то есть нечто несуществующее, предает старый труп, давно уже труп, могиле. Я в достаточной степени писатель, чтобы в полном самозабвении — не бодрствование есть первое условие писательского творчества, а самозабвение — наслаждаться всеми чувствами или, что то же самое, желать рассказать о них, но этого уже не будет. Однако почему я говорю лишь о реальном умирании? В жизни ведь то же самое. Я сижу сейчас в удобной позе писателя, готовый ко всему прекрасному, и должен безучастно наблюдать — ведь что еще я могу делать, кроме как писать, — как дьявол щиплет, бьет, почти размалывает мое подлинное «я», бедное, беззащитное (существо писателя — это аргумент против души, ведь душа, видимо, просто покинула настоящее «я», чтобы стать всего лишь писателем, не больше; так ли уж сильно ослабит душу такое отделение от «я»?), по любому поводу, вроде маленькой поездки в Георгенталь <…>{7} (не решаюсь это оставить, так тоже неправильно). На каком основании я, не имеющий дома, должен бояться, что дом внезапно рухнет; ведь я же знаю, что произойдет до всякого краха, если я не выйду из дома, оставив его на волю злых сил?

Вчера я написал Оскару и хотя упомянул о своем страхе, но приезд подтвердил, письмо еще не отправлено, между тем наступила ночь. Наверное, еще ночь я подожду; если не выдержу, я должен все-таки отказаться. Таким образом, решено, что больше я из Богемии не выезжаю, вначале я ограничусь Прагой, потом своей комнатой, а потом своей кроватью, потом определенным положением тела, потом и вовсе ничем. Может быть, потом я добровольно — тут нужна добровольность и радостность — смогу отказаться и от счастья писать.

Чтобы литературно заострить всю эту историю — заостряю не я, это делает сама тема, — должен добавить, что в моем страхе перед поездкой играет роль также мысль о необходимости по крайней мере на несколько дней оторваться от письменного стола. И эта смешная мысль на самом деле единственно оправданна, ибо существование писателя действительно зависит от письменного стола, он, собственно говоря, если хочет избегнуть безумия, вообще не вправе удаляться от письменного стола, он должен вцепиться в него зубами.

Вот определение писателя, такого писателя, и объяснение его воздействия, если таковое действительно существует: он козел отпущения для человечества, он позволяет людям невинно, почти невинно, наслаждаться грехом.

Позавчера я случайно оказался на вокзале (должен был уезжать мой зять, но не уехал), случайно здесь остановился венский скорый, потому что надо было переждать, пока проедет скорый в Прагу, случайно в нем оказалась твоя жена, приятный сюрприз, мы несколько минут поговорили, она рассказала, что ты кончил рассказ.

Если я поеду в Георгенталь, я пробуду десять дней в Праге, буду, счастливый, лежать на твоем канапе и ты мне будешь читать. А если не поеду…

Я протелеграфировал Оскару отбой, иначе не получается, иначе никак не справиться с возбуждением. Уже вчерашнее первое письмо к нему показалось мне очень знакомым, так я обычно писал Ф.

[Плана, штемпель 12.VII.1922]

Дражайший Макс,

обычно я мечусь по кругу или окаменело сижу, как это делает отчаявшийся зверь в своей норе, всюду враги, около одной комнаты дети, около другой тоже, я уже собрался уйти, это все-таки дает покой, хотя бы на один миг, и вот могу тебе написать. Не думай, что в Плане совершенно или почти совершенно замечательно и что главным образом поэтому я здесь остаюсь. Хотя сам быт — с точки зрения домашнего покоя — устроен почти изобретательно, нужно только этим пользоваться, и заботливейшая Оттла тоже вовсю старается, ни они, ни ребенок, ни служанка не мешают мне ни малейшим шумом, ни днем ни ночью, хотя мы живем через стенку, но вчера, например, после обеда дети играли у меня под окном, прямо подо мной ужасная компания, дальше, слева, еще одна, на вид благовоспитанная, милая, но шумят обе одинаково, гонят меня, отчаявшегося, с постели, с болью в висках, через ноля и леса, почти не оставляя надежды, как ночные совы. А когда я мирно и с новой надеждой ложусь вечером, меня в половине четвертого будят, и я не могу заснуть снова. На ближайшей станции, которая вообще-то не очень мешает, все время грузят бревна, при этом постоянно стучат, правда мягко и с перерывами, но сегодня утром, я не знаю, не будет ли теперь так всегда, они начали уже совсем рано, и среди тихого утра для мечтающего о сне мозга это звучало совсем по-другому, нежели днем. Было очень худо. А потом я утром неизвестно почему встаю с таким состоянием головы. Правда, при всем при том мне крупно повезло. Несколько дней назад сюда прибыли сотни две школьников из Праги. Адский шум, бич человечества. Я не могу понять, как люди, живущие в той части поселка — а это самая большая и фешенебельная его часть, — не сойдут с ума и не убегут из своих домов в леса, причем им пришлось бы бежать довольно далеко, ибо вся опушка этих красивых лесов зачумлена. Меня, в общем, это пока еще не затронуло; но каждый миг можно ждать сюрпризов, вроде тех мелких, что уже есть, и я то и дело посматриваю из окна пытливо и выжидательно, точно бедный грешник, каковым и являюсь. Я перестал воспринимать даже хороший шум, и скоро мне станет непонятно, что и в театры собираются отчасти, скажем так, лишь из-за шума. Надеюсь, что хотя бы критические статьи, особенно хорошие, какие пишешь теперь ты и которые особенно хорошо читать здесь, я буду понимать всегда. Если не знать ничего, кроме того, что печатается, можно вообразить себе человека, который откуда-то возникает вечером, после спокойно проведенной ночи и рабочего дня, и один, полный внутреннего веселья, счастья, в самом лучшем состоянии глаз и ушей, бродит по театрам, причем неизменно строго связанный с тайной, постоянно дарующей жизнь. Прекрасное исследование об Ирасеке или даже просто такая удачная мелочь, как о «Поттзахе и Перльмуттере» [112] (в тот вечер было все в порядке?). Или об арене, хотя здесь мне немного мешает маленький абзац о скамейках, и не случайно, а принципиально. Я не знаю, в чем мы здесь немного расходимся. Может, мне здесь недостает какой-то проницательности или критичности?

112

«Поттзах и Перльмуттер». — «Прагер абендблатт», 28.06.1922. «Арена» — «Смиховская арена». — «Прагер абендблатт», 6.07.1922.

Поделиться с друзьями: