Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Письма о поэзии. (Статьи и эссе)
Шрифт:

Дальше – если идти от более плотных слоев, которые только и использует термин – к центру слова, к имени, к его ядру, то мы набредаем на то самое невыразимое, неухватываемое, чудесное, неартикулируемое. В детстве мы его ощущаем, потому что оно сродни той живой пустоте, о которой мы говорим «пространство», именуя его объектом (хотя по сути пространство это чистое отсутствие, в котором располагаются миллиарды галактик), потому что оно сродни точке между вдохом и выдохом, потому что оно из того же материала – тишины, которая окутывает и строки гениев, и раннее утро в лесу.

Каким же образом мы эту пустоту ощущаем? Только по одной причине – она есть в нас самих, безмерная и живая. Замечаемое присутствие такого «пустого» центра в слове возводит слово на ступень святости. Вернее, здесь идет процесс обнаружения святости, заключенной в любом почти слове, кроме разве что аббревиатур и антисвятости

матерщины. Слова, с обнаруженным в них центром, более тонким, чем нежное имя, похожи на баранки – материя с ее звучанием, графикой, поверхностными смыслами, интонацией, задушевным теплом или холодной злостью располагается на периферии слова – как испеченное тесто, а центр и есть та самая формообразующая живая пустота, про которую Лао-цзы говорил, что пригодность комнаты к жилью определяется ее пустотой, а также пустотой окон и дверей. Энергетический центр слова расположен в этой живой пустоте, в дырке от бублика. Там вся бесконечная мощь, ибо именно там слово едино с другими предметами мира, но не только с ними, но и с самим Бытием.

Есть, кажется, всего два типа речи – одна имеет дело с дырками от бубликов (Пушкин, Шекспир, Мандельштам, Гомер, Катулл), вторая – нет. (Мощная и самобытная советская поэзия упустила шанс стать гениальной, потому что слишком торопилась и не слышала океана в пустоте баранки, не видела орла сквозь ее бездну).

Еще более наглядно говоря, стихотворение можно написать, раскладывая на скатерти слова-баранки одно за другим, примеряя их «бублик – к бублику», и тогда в лучшем случае это будет мастеровитая добротная работа ремесленника. Но у мастеров иной подход. Мастер использует прежде всего дырку от бублика, нанизывая на невидимую веревку, всю связку слов-бубликов, подобно тому, как это делает бабушка-торговка. Форма его речи держится на обращении к сердцу слова-имени, к его живой и всемогущей пустоте, и беззащитной, и превышающей энергию ядерной подлодки со всеми ее ракетами. Именно сквозь дырки он нижет свое поэтическое формообразование речи, сквозь дырки пишется его стихотворение, объединенное той пустотой, что превышает все описательные возможности языка и тождественно Бытию. Я думаю, что латынь умерла, потому что процесс нанизывания баранок прекратился. С древнегреческим произошло то же самое. Кончились поэты – кончился язык. Поэтика «тесто к тесту» – язык сохранить не способна. Вся Италия говорит теперь по-итальянски, потому что никакой еще, дикий и несовершенный язык, пришедший на смену латыни, был нанизан Данте в связку баранок его великой Поэмой.

Сквозь такую вязку слов, основанную на пустотности, стихотворение мастера нижется не только как речевой шедевр, но и включает в себя уже всю вселенную, все вещи мира, потому что у них есть не только свое личное, но и одно на всех – главное сердце, основной центр бытия.

В России идет процесс утраты дырки от бублика – поэты и прозаики предпочитают иметь дело с конкретным тестом. Если уйдут те, кто видит в словах не только тесто – язык кончится. Рано или поздно, но это произойдет. Под натиском речевых практик телевидения, прессы и в результате экспансии технологичного вербума.

Но волны бьют, и их окутывает тишина, и взлетает ястреб с водонапорной башни, чисто вскрикнув на весь затаившийся в осени лес, и растет ива и отражается в пруду именем и зеленью… Именем в имени, зеленью – в зелени.

Зона

Недавно я присутствовал на чтении стихов, посвященном выходу в финал (шорт-лист) одной престижной премии. По мере чтения стихов и по мере того, как на сцене банкетного зала ресторана сменялись участники, у меня росло подозрение, что ни организаторы, ни сами участники не отдают себе отчет в том, что происходит с ними самими и с тем, что они написали. Я мучительно пытался понять, по какому принципу объединены эти люди, сменяющие друг друга на сцене, и не мог. Там был один первоклассный поэт, два хороших, а остальные люди, на мой взгляд, к поэзии отношение имели примерно такое же, как восьмиклассник, пишущий полуматерную записку девочке, к Андрею Платонову.

Между тем этот вечер устраивали и список, объединивший выступавших, составляли люди, которые, считается, хорошо разбираются в современной литературе и, несмотря на разницу во вкусах, что естественно, сумеют отобрать сильнейших и достойнейших. Повторяю, я бы понял, если бы неуклюжие школьные опыты были представлены на одной премии, а первоклассные поэты – на другой. Это еще было бы как-то объяснимо принципами премии, политикой (скажем «премия поощрения графоманов», отчего же нет?), но тут я терялся. Я судорожно пытался, снова и снова, найти то, что объединяло бы поэзию этих людей – и, увы, не смог.

Тогда я понял, что мы имеем дело не со случайным положением вещей, а с ясным симптомом набравшего силу заболевания.

Дело в том, что на зоне, например, куда попадает подросток (начиная с исправительной колонии), вкус его будет формироваться теми людьми, которые его окружают – такими же жителями зоны, как и он сам. И культурой его будут блатные песни и романсы. Его хорошо и плохо, его понятия о стихотворении и музыке будут расти в этой среде, и, в лучшем случае, он будет петь искаженного и переделанного Есенина, а, в основном, – это будут песни, которые все мы слышали. И даже если заключенные начинают сочинять песни сами (как это было в тюрьме для пожизненных на острове Огненный, я делал об этой музыке программу для «Радио России»), эта поэзия, поверьте, не будет ориентированна на Константина Толстого или Цветаеву. Невозможно. Потому что – зона. И тут, за проволокой – свои эстетические правила. Других просто неоткуда взять и некогда усваивать. Условия не те.

Дело в том печальном факте, что в современной культурной ситуации на глазах сформировалась своя Зона, в которой один ее дерзновенный участник озирается на другого в поисках правил стихосложения или выступления со сцены, озирается и перенимает. И правила эти, как и на явной тюремной зоне обусловлены средой обитания, расположенной за колючей проволокой – явной в первом случае и почти невидимой во втором. Вторая зона больше напоминает супермаркет по типу Метрополиса. Тут, на прозрачных этажах и роскошных подсвеченных пространствах можно выйти в люди, продемонстрировать свою одежду (считай – индивидуальность), попить кофе, посмотреть модное кино, себя показать и людей посмотреть. Можно выбрать любой товар, прошедший серию мощных технологических обработок (сверхтиражирования, уничтожающего все живое, непохожее), с наклеенной биркой и в радующей душу упаковке. Можно оглянуться на то, кто как одевается, и повторить, чтобы ничем «не отличаться от лучших». Зона первая и зона вторая – обе начинаются с зоны внутренней. Зоны внутри личности. Потому что тюрьма начинается с утраты связей со свободой внутри себя.

Большинство московского поэтического пространства та же Зона. С технологиями, надзирателями (координаторами и жюри всяческих премий) и соседом, поющим на гитаре «шедевр» из перевранного Есенина.

То же произошло и с жюри упомянутой премии. «Наступает глухота паучья» – слова, оказавшиеся пророческими.

Мне скажут – как хочу, так и пишу. Я – творец. Поэзия – дело частное.

И вот тут-то мы приходим к самому главному. Поэзия – дело не частное и не общественное. Поэзия – дело мировое. Мы просто забыли про этот незначительный факт, как в супермаркетах забываем про свое дыхание, про свою кровь и про свое смерть-рождение. Поэт всегда был явлением священным, во всех культурах без исключения. Он был белым волком. Теперь быть таковым в серой стае опасно. Либо тебе будут говорить, что ты такой же серый, либо вытеснят.

Белый волк всегда опирался на абсолютные вещи (они же – нравственные законы космоса, известные любой мировой духовной традиции и лишь нам, дошколятам, играющим во взрослых, не нужные), не уставая повторять, что «мирами правит жалость», или про любовь, «что движет солнце и светила», и это было не частное его, поэта и волка, дело, а ответственность капли перед океаном. В голографическом мире, в котором мы живем, если поэт становится каплей нефти, то и океан превращается в нефтяную лужу. А если его капля – капля живой воды, таким же становится и океан. Поэтому поэт всегда был носителем мирового строя, образцом фактуры, из которой кроятся миры, человеческое дыхание, его, человека – счастье и свобода. Вот в чем ответственность белого волка. Она же – бесконечная свобода творить мир и себя.

За зону отвечают другие. И здесь поэзия – дело частное и ответственности лишенное. Здесь все решают прилавки, цены, мода и технология. Колючую проволоку мы замечать не будем. Сделаем вид, что ее нет. Да ее ведь и вправду почти что не видно. Вот уже и совсем не видно. Где она? Да вы с ума сошли. Странный вы все же человек, ей-богу!

Торжок, город небесных беседок

(Путевые заметки)

Торжок – один из самых радостных городов, которые мне довелось видеть. Бесчисленные церкви и монастыри рассеяны по нескольким его холмам и берегам реки Тверцы так, что когда подъезжаешь к городу, он тебя встречает, словно приплясывая. Даже в это неуютное, ветреное время, когда почки только еще начали раскрываться, а ветер холодный и, то и дело, мешается со снегом и коротким дождем, чтобы уступить через пять минут солнцу и синему небу, – даже при такой погоде Торжок приплясывает.

Поделиться с друзьями: