Письма с войны
Шрифт:
[…]
Мюльгейм, 9 ноября 1940 г.
[…]
Раннее утро, я сижу здесь, в комнате, в нервном ожидании, что вот-вот откроется дверь и войдет какой-нибудь капрал или ефрейтор и схватит меня за шиворот. Казарменный двор буквально сотрясает солдатская брань. […]
Но однажды наступит мир; если Господу Богу будет угодно, то я еще увижу его. Можно будет опять радоваться цветам лета, и сердце будет одурманено яркими красками осени, одурманено без боли. Лучшие из нас, как водится, останутся навсегда на полях сражений, и мы не будем печалиться об этом, поскольку так и должно быть […]: молодыми умирают любимцы богов. Мы не будем больше носить военную форму, а это означает, что нам будет дозволено — хотя и с очень большой оговоркой — быть самими собой. Но зато везде будет царить мир вплоть до следующей войны. И однажды, прекрасным летним солнечным днем мы отправимся с тобой на прогулку по Рейну, который является воплощением нашей родины. Такое невозможно даже представить себе… Я не смею додумать свою мысль до конца, слишком тяжко давит на меня груз войны. […]
Жизнь —
Был только один-единственный человек на земле, который совершенно спокойно мог обходиться без того, что мы — как бы сентиментально это ни звучало — называем счастьем, и этим человеком был Бог, Христос. Он один выстрадал столько, сколько нам всем пришлось бы страдать, если бы Бог — о ужас! — будь Он коммерсантом, принял в расчет масштабы этого мира. Бог дал нам три возможности, чтобы увидеть последний отблеск Рая и обрести счастье: быть художником, любящим сердцем и ребенком; они зачастую разбросаны по всей земле, но их число мало по сравнению с толпой; они бесконечно страдают, но часто необычайно счастливы. Кто имеет глаза видеть, да видит [9] , несмотря на любые маски и профессии… На свете нет более интересной науки или искусства — по крайней мере, я не знаю, — чем физиогномика. Вглядывайся в лица встречающихся тебе людей. Тогда ты будешь представлять себя врачевателем, который после ужасающей битвы идет по безмолвному полю сражения в тусклых сумерках угасающего дня. Повсюду трупы, трупы, трупы — и только иногда, ах, твое сердце вздрагивает, вздрагивает от радости: ты находишь живого, живого человека! Ты видишь лица, сияющие от счастья, и те, на которые, словно от мрачного огня, пал отсвет несчастья, но они живы… живы. Они не умерли в один из дней и вовсе не ждут, чтобы однажды, когда случайно остановится их сердце или откажут легкие, их смерть, случившуюся тогда-то и тогда-то, зарегистрировал отдел, ведающий актами гражданского состояния. […]
9
По аналогии с библейским выражением: «Кто имеет уши слышать, да слышит!». Евангелие от Луки, 8, 8; 14, 35.
[…]
Мюльгейм, 3 декабря 1940 г.
[…]
Ничего на свете я не любил так, как музыку Бетховена; иногда при звуках его мелодий у меня возникало такое чувство, будто он мой брат или очень близкий друг; сам я, что называется, «абсолютно немузыкален»; я даже не умею проанализировать композицию музыкального произведения; я могу только слушать, и я слушаю; порою, когда я слышал «Адажио» Бетховена, я часто плакал, даже не замечая этого, или смеялся, как счастливый ребенок во время своих проказ, Бетховен — моя стихия…
Ах, в тот незабываемый вечер я действительно часто погружался в свои мечты и никто не мешал мне слушать его, даже мое обычно столь шумное окружение. Ничто не угнетает меня так, как толпа, будь это даже в церкви. Ненавижу народ на общественных сборищах, это он восклицал: «hosianna!» и «kruzifige!» [10] , и я знаю, что, увидя его, Христос до дна испил горькую чашу страданий; при виде огромной массы людей мне всегда кажется, что из разинутых ртов вот-вот вырвется крик «kruzifige!»; часто меня от страха прошибает пот, когда я бываю, будто тисками, зажат толпой или оказываюсь в толчее. Однако больше всего я ненавижу напичканную академическими знаниями чернь со степенями и без оных, которая ошивается по разным концертам…
10
Распни его! (от лат. cruci-f"igo — распинать на кресте).
[…]
Последние месяцы, уже в госпитале, я понял, что, пожалуй, никогда — наверное, никогда — не стал бы католиком, если бы Бог не оказал мне величайшую милость, позволив родиться в Una Sancta [11] . А поскольку я знаю и верю в то, что церковь действительно владеет истиной, я никогда не сумею в достаточной мере выразить свою благодарность за счастье познать эту истину изнутри и узреть ее. Сколько же раз Бог спасал меня, сколько раз окунал в поток святой крови Христовой, которая всех нас обмывает. Я уже рассказывал тебе, что с двенадцати до девятнадцати
лет меня, как неживого, просто таскали за собой в церковь; целых семь лет я не исповедовался, не причащался, не молился. И только иногда — казалось бы, без видимых причин — плакал. Быть может, ныне во мне пробуждается мучительная безотрадность этих долгих лет, когда порою я ни с того ни с сего вдруг расплачусь; тогда мной овладевают безмерная печаль и меланхолия, и мне кажется, что я истекаю кровью. Вполне возможно, что это только пена от тех бесконечно безотрадных семи лет, которая въедается в мою душу; тогда я становлюсь сам не свой… ничего не чувствую и не ощущаю себя, я словно чужой, пока наконец не прихожу в себя…11
Единственная святая церковь (лат.).
…родиться в Una Sancta — то есть в лоне католической церкви. Родители Бёлля были правоверными католиками, поэтому в семье царил дух католицизма и вся жизнь проходила в неукоснительном следовании канонам этой веры.
И знаешь, самое ужасное в этих семи годах — и в том моя глубокая вина, которую я никогда не прощу себе, — что я не терял веры, а поскольку все эти годы я веровал, во мне всегда жили любовь и надежда, однако я их замалчивал и, может быть, даже убил в себе; но Бог воскрешает мертвых…
Представляешь, меня спас Леон Блуа [12] , именно он, и я люблю его больше всех европейских сочинителей книг. Лишь спустя годы это дошло до моего сознания; теперь я до некоторой степени разбираюсь во всей этой путанице. Многое прояснилось зимой 1936–1937 гг. [13] , она стала решающей для меня; меня пробудили от спячки мой брат Алоис, Каспар… и Леон Блуа, его следовало бы назвать первым. Временами мне кажется, что я только после этого появился на свет и крестился. С той поры так и мечусь туда-сюда, но я живу, живу, живу. Я полон жизни. И мне становится холодно при мысли о том, что я так и остался бы невоскрешенным…
12
Блуа Леон Анри-Мари (1846–1917) — французский писатель, один из крупнейших католических писателей конца XIX — начала XX в. Бёлль узнал о нем, прочитав его роман «Кровь бедняка» и «Дневники».
13
Бёлль намекает на то, что именно в этот период во время частых дискуссий с братом Алоисом и его другом Каспаром Маркардом он открыл для себя таких авторов, как Бернанос, Мориак, Честертон и — в первую очередь — Леон Блуа, сыгравших важную роль в его развитии и духовном становлении. Благодаря их произведениям он понимает, что такие писатели могут, по его собственному высказыванию, влиять на ход истории человечества. (Роман Блуа «Кровь бедняка» был подарком Алоиса).
С той зимы я ожил, иногда бывал даже очень счастлив. Частенько невероятно сильно грешил и страдал… и надо же было случиться войне, чтобы открыть мне глаза. Меня охватил панический ужас при виде превращенного в руины Роттердама, после этого я увидел поверженную ниц Францию; ужасный недуг поразил меня [14] . […]
Но зато теперь я не могу написать даже ужасающе плохое стихотворение; с одной стороны, это потеря, с другой — приобретение; временами мне хочется опять писать стихи, даже если пять минут спустя я их сожгу; это действительно прекрасно — сочинить во время прогулки всего за несколько минут или часов стихотворение; однако теперь я больше не сумею этого сделать, я окончательно измотан и обессилен. […]
14
Имеется в виду дизентерия, которой Бёлль заболел в августе 1940 г.
Если ты позволишь мне в скором времени приехать к тебе, то мы попробуем шутки ради разыскать кое-какие не преданные огню стихи… Теперь, по прошествии почти двух лет, я могу относиться к ним, как к бумагомарательству кого-то из друзей; их ценность для меня лишь в том, что они напоминают мне о самых счастливых и самых злосчастных часах моей жизни. Оттого я и не хочу их уничтожать. Ты сама все увидишь. В них много страсти, невезенья и страданий и мало — вернее сказать, никакой — формы, поэтому для других они ничего не стоят. В дальнейшем, занимаясь какой-нибудь гражданской профессией, я возобновил бы работу над этими вещами и над поиском формы…
[…]
Мюльгейм, 9 декабря 1940 г.
[…]
[…] Я еще глубже ввергнут в эту беспросветную нужду; на обратном пути [15] я нарочно не зашел в купе, а остался, несмотря на холод, в тамбуре, поскольку мне не хотелось сразу и надолго окунуться в прежнюю атмосферу, от которой цепенеет мое сердце, умирает фантазия и немеет дух; я был совсем один, и только бледная тусклая бесцветная луна висела над удручающей пустынностью этой ночи…
15
После очередного воскресного отпуска Бёлль возвращался в казарму в Мюльгейме.
Ехать поездом — самое худшее, я снова ввергнут в боль, кровь и стоны, но если потом я опять поплаваю в бассейне, тогда, тогда это все же не так ужасающе; вот, опять снова-здорово…
Безумно устал; этой ночью я спал каких-нибудь полтора часа, прошлой — только пять; а сегодня всю ночь провел на изнуряющем свежем воздухе. Скорее бы добраться до постели, хочется надеяться, что сегодня налета не будет. Вчера я был просто по-детски счастлив, когда завыла сирена. […]
[…]