Письма спящему брату (сборник)
Шрифт:
Помнишь ли, Миша? Я и сейчас невольно оглянулась — может быть, здесь этот шмель, может быть, он согреет своим жужжанием твой долгий сон. А пока я просто буду писать тебе письма — как жаль, что это не пришло мне в голову прежде!
Обнимаю тебя,
Твоя Маша.
2
Здравствуй, Мишенька!
У меня такие удивительные новости! Но прежде, чем расскажу их тебе, я вот еще о чем подумала… Наверное, зря я не сказала тебе тогда, каким трудным был для меня этот переход. Он ни для кого не бывает легким, разве что для удивительного нашего Максимыча. Но, сам посуди, когда умираешь от истощения и побоев в промерзлом бараке, среди ненависти, безразличия и грязи, всё дальнейшее будет уже облегчением. Я немного даже завидую ему: я умирала в больнице, на чистой простыне (ну, бывали и грязнее), за мной все-таки ухаживали…
Зато он встретил меня, и провел, чуть ли не за руку, долго и терпеливо, через всё, что было по пути. Некоторые его тут называют «могучим воином», а меня смущают эти слова. Это вы, мужчины, привыкли говорить о войнах. Помнишь (а может быть, тебе сейчас это снится?) как мы провожали тебя на фронт? Сколько народу было тогда в родительской нашей квартире, и все пили, и пели, и о чем-то рассуждали, и видно было, как не терпелось мужчинам прикоснуться к этому великому для них слову: «фронт». А ты был в новенькой, с иголочки, офицерской форме, только после выпуска, и то и дело оглядывался в зеркала на свои погоны. Если совсем честно, форма тогда не очень ловко на тебе сидела.
А помнишь, как я, глупая девчонка, вздумала дразниться: как это ты, человек таких прогрессивных взглядов, будешь теперь «ваше благородие»? И ты долго, с таким жаром, стал говорить мне о судьбах славянства, о пангерманской угрозе, о том, как должны отойти на второй план все наши политические пристрастия, и о том, как в огне войны родится новая, счастливая, демократическая Россия… Помнишь? А я ведь только шутила и дразнилась, мне просто было досадно, что я так долго не увижу своего родного брата, что его теперь поглотила какая-то огромная и чужая всем нам зверюга, которую почему-то звали словом «фронт», и о которой писал наш Поэт: «с галицийских кровавых полей». Вот с тех пор мне не хочется говорить о войне.
Мне проще говорить не о войне, а о саде, где растет столько всего (не случайно и Он постоянно показывал ученикам то смоковницу, то виноград, то еще что-нибудь). Рост отнимает много сил, ему еще нужно состояться — вот на то и есть садовники. Можно, конечно, сказать, что они воюют с сорняками и вредителями, но мне проще назвать это по-другому: они помогают нам расти. Вот и Максимыч такой, и даже странно называть его моим земным мужем.
И я тоже была зернышком в этом саду, в черной, неуютной почве. Он помогал мне прорасти, это было трудно, действительно трудно — ты словно раздвигаешь эти глыбы, наваленные на тебя твоим собственным прошлым. Да что прошлым: твоим собственным «я»; и вот оно мучается, кричит, требует своего и не хочет ни с чем расставаться, начиная с этого больного, старого тела — так зерну надо перестать быть зерном, скинуть собственную твердую оболочку, чтобы нежный и хрупкий росток смог пробиться к свету.
Ты видел столько смертей, Миша, на двух мировых войнах. Скажи, это правда, что молодые умирают легко? А в старости цепляешься за это никчемное, уставшее тело, и точно так же — за привычки своей души, заскорузлой, закопченной. Трудно, я знаю, поэтому некоторые уходят от этого труда — кто в сон, как ты, а кто…
Знаешь, Миша, а ведь мамы нет с нами. До последнего Дня ничей выбор еще не окончателен, но мамы сейчас с нами нет. Для меня пока что совершенно закрыт ее выбор: она его сделала, и я не знаю, почему он был именно таким: не быть с нами. Ты помнишь, какой потерянной она была тогда, вечером, когда мы провожали тебя в армию? Мне трудно и больно вспоминать ее, и как может быть иначе… Может быть, когда настанет День, всё станет ясным и простым, боль растает или сменится радостью, но пока мы только готовимся к этому Дню и ничего не знаем наверняка. Что-то сломалось в ней, что-то умерло еще тогда, на земле, задолго до тела, и вот — ее нет с нами. Может быть, она вернется. Может быть.
А ты вот спишь. Ты с нами, тебе только надо очнуться, только захотеть расти. Пусть тебе сниться что-нибудь светлое и трудное, потому что именно таким и будет твой рост.
Отец зато с нами. Он так изменился, его и не узнаешь… Но что я говорю, ты сам увидишь, когда проснешься! Мы нечасто встречаемся с ним, но столько, столько пришлось нам переговорить и перемолчать вместе, ты даже не представляешь. И вообще, здесь встречается столько людей, которых никак не ожидаешь увидеть. Например, здесь Никонов — и знаешь, мне было легко встретиться с ним. Мы знали, что стояло между нами в прошлой жизни, и потому мы смогли найти те слова, которые примирили нас. Ты, наверное, не захочешь сначала видеться с ним, но… Знаешь, мне кажется, что мама именно
потому не с нами, что она опасалась встретить здесь людей, с которыми не хотела бы встречаться. Это нередко бывает, что люди замирают на пороге и поворачивают назад только потому, что компания кажется им неправильной. Мне не хотелось бы так думать про нашу маму, может быть, у нее было что-то другое, я просто не знаю.Но я потом доскажу, а то письмо выходит очень путанным, мне так много хочется сразу всё тебе сказать!
Новости у меня вот какие: мне позволили стать наблюдателем. Это первая, совсем еще ученическая ступень. После наблюдателя можно будет стать помощником, а затем, может быть, даже хранителем. Наш Максимыч — хранитель. Избранные хранители становятся стражами, а дальше я точно не помню, дальше уже в основном те, кто были ангелами от начала — людям не дается этот труд, у них другие способности, другие умения. Зато и ангелы нам в чем-то уступают, так уж оно тут устроено.
Но это, ты сам понимаешь… мне еще и наблюдателем только-только предстоит стать! В общем, как в том забавном фильме про Золушку: я не святая, я только учусь. Ты же помнишь, какой я иногда бывала занудой и зубрилкой. У тебя вообще ужасно бестолковая сестра! Можно сказать, не слишком-то повезло той, которой я досталась, но об этом в другой раз.
Вот разбередила воспоминания, и теперь снова вижу тебя в армейском мундире, с золотыми погонами. Ты тоже хотел стать хранителем нашей страны. И никто тогда и подумать не мог, какой груз ложится на мальчишеские плечи с этим блеском: прапорщики, подпоручики… Славные, смелые мальчики. Отец так гордился тогда, что будет в нашем роду крестьянского корня настоящий офицер, дворянин, а я даже не знаю, собирались ли вам давать дворянство, как давали офицерам мирного времени, но не в том ведь дело! А мне было все-таки жаль, что юристом ты так и не успел стать. Мишка, вы тоже были хранителями, просто вы не родились ангелами.
Может быть, ты потому и заснул, что очень-очень устал там, на земле? Добрых тебе снов, Мишка!
Твоя Маша.
3
Мишенька, ты, наверное, ждешь от меня рассказа о родителях — да и о ком же еще я могу тебе рассказать? — а я все болтаю про себя, да еще в таком беспорядке. Попробую теперь наверстать.
Я действительно почти ничего не знаю о маме. Конечно, я ждала встречи с ней, но мама ведь ушла сама. Ты же знаешь, хотя мы и не говорили об этом много на земле, что тот пузырек на ее прикроватном столике не был случайностью — она выпила все таблетки сама, целиком. Замучил ли ее ужасный коммунальный быт, или размолвки с отцом, или сгущавшаяся душная атмосфера на пороге тридцатых, или все это вместе — но она ушла сама.
Она сделала выбор, а Он — Он ведь никого не заставляет. Это мы в детстве смеялись над религией, мол, она навязывает нам жуткое количество мелочных, никчемных правил. Может быть, и так, но Он не принуждает никого, и если человек хочет тихо уйти прочь, никто ему не помешает это сделать. Для меня совершенно закрыта судьба таких людей, даже Максимычу нет хода туда, где живут — или вернее, умирают после смерти — такие души. Максимыч только говорил мне, что сошествие во ад действительно было, и каждый, кто оказывается у его ворот, видит протянутую руку со следами от Креста. Ведь та суббота, когда после Креста Он спустился за душами людей, она всегда остается с нами, как и то воскресение, когда Он победил смерть. И та крестная пятница тоже, так что каждый делает свой выбор сам.
Ой, извини, я знаю, что ты всегда не любил этих «поповских сказочек», как ты их называл, но я просто должна постараться тебе объяснить хоть что-то про маму. Но сама я, как видишь, знаю очень и очень мало: она ушла от нас летом земного 1930-го года, отец пережил ее на шесть лет и скончался от инфаркта, да пожалуй, в этом была огромная милость к нему. Не пожелала бы я ему пробыть на земле еще два или три года… Впрочем, это знаешь и ты сам.
Больно и странно, что мамы нет. Мне остается только просить за нее и надеяться — но я бы не стала писать ей письма, как пишу тебе. Я не знаю, как и о чем с ней говорить, и если когда-нибудь она придет к нам, сюда, это будет огромный труд — научиться заново разговаривать с ней. Я знаю, что не поскуплюсь ни на что, главное, времени нам тут не приходится считать, но я не могу пройти ее часть пути — только свою собственную. И пока я продвинулась не очень далеко — я просто подвела черту подо всем, что было в нашей земной жизни, и сказала себе и, может быть, ей: «Да, это было, и этого больше нет и не будет никогда, мама. Мы больше никогда не будем обижать и мучить друг друга». Я знаю, что этого мало, ужасно мало… но ведь и без этого нельзя.