Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Письма спящему брату (сборник)
Шрифт:

И ты знаешь, он ведь полностью прав. Сколько их, этих девочек и мальчиков, у которых давно уже есть взрослые игрушки и взрослые развлечения, и по паспорту они вполне совершеннолетние, а не умеют они жить по-взрослому, совсем не умеют и учиться не хотят. И если рождаются дети у таких детей… Ну, у некоторых получается быстро повзрослеть, но не у всех. Знаешь, теперь там, на земле, очень много придумали всяких медицинских штучек, и младенцев разводят, как цыплят, в инкубаторах и пробирках — страшно бывает смотреть на такое. И стараются супруги, у которых нет детей, завести своих, стараются, им создают и пересаживают зародышей, словно зубные протезы вставляют, но выходит далеко не у всех. Зато бывает вот что: стоит бездетной паре усыновить брошенного ребеночка из детдома — и сразу наступает долгожданная беременность, безо всяких врачей. Представляешь? Все-таки дети не детальки на фабрике, чтобы их по своему желанию на станке

вытачивать. Не получилась деталька — в брак, лишней оказалась — туда же.

А здесь души таких лишних зародышей сразу становятся ангелами, как и души младенцев, убитых во чреве. Ведь у них нет совсем никакого опыта человечества — они еще не жили в теле. И вот когда встречают такую маму сразу несколько ангелов… Хорошо, что ангелам совсем не трудно прощать.

Но наша Надя о таком пока не думала — не выходит и не выходит, много есть в жизни всего остального. А любви и понимания стала она искать в другом… но об этом я напишу тебе в следующий раз, Миша.

Знаешь, я все вспоминаю, как ушел ты тогда, в марте восемнадцатого, как говорил о том, что после разгона Учредительного собрания вся сущность большевиков стала видна как на ладони, и что позор Брестского мира не оставляет выбора… Трудно было тебе сидеть дома, трудно — я знаю. И ты открыл нашу дверь, и ушел в потертой солдатской шинели в никуда, но все так поняли — на Дон, долгой, сложной дорогой. Насколько сложной оказалась она на самом деле, я и по сю пору не знаю — мне ведь очень многое пока не открыто.

А пока что я крепко обнимаю тебя, мой бесконечно дорогой брат,

Твоя Маша.

6

Я все пишу тебе о Наденьке, Миша, и ты, когда прочтешь, можешь подумать, будто у нас здесь и дел других нет, кроме как подглядывать за родными и близкими, оставшимися там, на земле. Это, конечно, совсем не так, хотя в древние времена люди, остро чувствуя эту связь, почитали своих предков и прибегали к их защите — ну что же поделать, если они утратили живую связь с Ним Самим, остались им и вправду только предки. Но у нас здесь, конечно, много есть занятий — да ты и сам всё это узнаешь, когда очнешься (а я верю, что ты обязательно очнешься от этой дремы).

То, что открывается здесь, трудно было бы описать земными словами человеку, у которого нет пока никакого опыта, кроме земного. Сколько возможностей для творчества, для общения — вопрос только в том, насколько ты сам готов к этому… Да ну, это всё блеклые, невыразительные фразы!

Я скажу лучше о чем-то конкретном. Вот, к примеру, время: оно не исчезает здесь (да мы и не можем существовать совсем вне времени, как не могли на земле вне атмосферы и земного притяжения), но становится гибким, податливым, отчасти даже подвластным человеку. Ты не просто плывешь в этом потоке, как косяк селедки в океанском течении, ты можешь подняться над ним, как чайка: поток останется прежним, ты можешь качаться на его волнах, но ты можешь и ясно увидеть прошлое, и заглянуть в будущее. Говорят, на земле этой способностью обладали подлинные пророки, но и то лишь недолго и смутно видели они всё это — так, наверное, летучая рыба видит небо, солнце и облака, выпрыгивая из воды.

Вообще, ты остаешься человеком своей эпохи, своей культуры, своего языка — но ты больше не ограничен ими, стоит только захотеть и потрудиться, и, как писал один поэт, Тарковский, «я выберу любое из столетий, в него войду и дом построю в нем». Конечно, если столетие совсем далекое, ко многому придется заново привыкать, но все они тут, ни одно не потеряно.

Кстати, о языке. Ты помнишь, мне еще в гимназии тяжело давались французский и немецкий, а эти древние вообще наводили на меня тоску смертную. Я не перестала быть русской — ты видишь, я пишу тебе по-русски! — но оказалось, что понимать других можно без парадигм и вокабуляров. Ты даже не представляешь, как интересно разговаривать с каким-нибудь средневековым французом, я уж не говорю о совсем древних. Они действительно говорят, ты слышишь звук их слов (ну, или то, что в нашем мире можно назвать звуком), но ты понимаешь их мысль и чувство, а не значение отдельных слов. Ведь как оно бывало на земле: человек говорит тебе что-то, а ты чувствуешь смысл, и складывается он не из значения отдельных слов. Ну, например, когда тот самый Никонов, главврач больницы, молол мне какую-то чушь про обострение классовой борьбы и напряженное международное положение, я же знала смысл его слов: «Люби, люби меня! Я одинок, несчастен, я не умею просить, я боюсь напрямую заставить тебя, поэтому я буду подводить тебя исподволь, когда убеждением, когда и принуждением, к тому, чтобы ты любила меня, меня, только меня!» Глупо, правда?

«Послушайте! — Еще меня любите за то, что я умру» — так сказала об этом совсем просто и точно одна девушка, когда ей было лет двадцать, а мне

немного меньше. Ее имя — Марина Цветаева, ты, наверное, и не слышал, но она большой поэт, то есть человек, который может назвать то, что ты только смутно чувствуешь, но сам еще не осознаешь. Она сумела — и умерла страшно, темно, покончив с собой в самом начале второй войны. Назвать и прожить — разные вещи…. Я тоже только здесь по-настоящему узнала ее стихи, надо же, жили в одном городе, чувствовали так похоже, и не встретились ни там, ни здесь. Встретимся ли? Где она? Не знаю.

Но я говорила о языках. Да разве сложнее, чем Никонова, будет мне понять какой-нибудь шумерский, если здесь орган речи — не язык и гортань, а душа? Ты знаешь, я недавно беседовала с одним человеком из Южной Америки, наверное, в наши времена его бы назвали колдуном. Он жил за семь веков до Колумба, служил всяким своим божествам и духам — а ты думал, у нас тут только христиане? Нет, конечно. Истина есть и она одна (прости мне мой пафос), и она в христианстве, но если человек искренне и всерьез ищет Его, он всегда Его находит, даже если во время земной жизни он так и не услышал правильных имен и названий, если многое делал такого, что Ему на самом деле отвратительно. Да ведь и все мы, если посудить, это делали без числа. Ты представляешь, они там приносили в жертву детей, чтобы отправить их послами в мир духов — в наш мир, где мы сейчас. Они думали, что так совершают великое дело, угодное духам и благотворное для самих этих детей. Он был искренне поражен, когда узнал, что духам это совершенно не нужно… но все-таки был рад, что детей этих, добровольно (обязательно добровольно, хотя и под жестким порой давлением!) шедших на смерть ради процветания родного племени, и вправду ждало благое посмертие. Куда лучше, чем жуткая по нашим меркам земная жизнь, которую они якобы продлевали своим сородичам.

Разве не похож этот колдун на большевиков? Да отчасти и на тебя самого, когда летом 20-го года вдруг распахнулась дверь нашей столешниковской квартиры, и вошел красный командир, уже без погон, а с какой-то невообразимой геометрией на рукавах, и гимнастерка сидела на тебе так ладно на этот раз, и снова ждал тебя фронт — на сей раз польский. Ты же верил, действительно верил, что это возрождается Россия, что снова у нее есть твердая власть и армия, и значит, надо ее защищать, отстаивать ее исторические рубежи от вековечного западного врага. «Кому, как не белым, за Белую Русь» — так назвала это Марина.

Думаешь, начну тебе сейчас доказывать, как был ты неправ? А вот ни за что. В чем каждый из нас был неправ, мы узнаем сами про себя. А вот у других здесь всё больше различаешь правоту — пусть даже неполную, пусть болезненную и обиженную правоту. Но ведь и она — права.

А помнишь нашего папу? Требовательный, но какой-то робкий, он так терялся, когда жизнь шла не в соответствии с его представлениями о ней, а с детьми она ведь почти всегда не так идет. Наши шалости, наше нежелание расставлять игрушки по местам или соблюдать правила поведения за столом не просто огорчали его — они его выбивали из колеи, он замыкался в своем кабинете, называя это «делами» (да и дел у него было очень много, это правда). Он всё время был где-то рядом, но почти никогда с нами. Знаешь, я запомнила на всю жизнь тот зимний день, когда он сам прокатил меня на санках до Петровских ворот, и потом по бульвару, а вернулись мы по Дмитровке — и что это на него нашло, удивлялась я тогда?

Я так и запомнила: скрип снега, маленькие блестки на нем, словно упавшие осколки звездочек, и нос покусывает не то шарф, не то мороз, и широкая, веселая папина спина. Нас обгоняли извозчики, и один даже остановился: «Барин, извольте!», — а папа рассмеялся: «Свою Марусю сам домчу!» Я была совершенно счастлива, я думала, так теперь будет всегда. Уже здесь я узнала, что на самом деле у них был трудный разговор с мамой, это был почти разрыв, и она рыдала в спальне, а папа в каком-то горячечном бреду велел одеть младшенькую и повез меня на санках. Может быть, это катание и в самом деле сохранило их союз — ему просто необходимо было физически оказаться в роли главы семейства, который везет всех на себе. Да и проветриться тоже.

А мама? Она тоже любила всех нас, и ей так было важно всё держать в своих руках, под контролем, вплоть до последней мелочи, ты же помнишь. Хорошо, что у нас была няня. Может быть, почти у каждого человека бывает много таких моментов полной, безусловной любви именно с мамой, или хотя бы с няней, но гораздо реже с отцом — поэтому Его и привыкли называть Отцом, а не Матерью?

Да, Мишка, видишь, я согласна, что на Бога мы обычно переносим наши представления об идеальном отце. Только для тебя это почему-то доказывало Его отсутствие, а ведь на самом деле это говорит лишь о том, что и этот мир, и норма человеческих отношений, и наше собственное естество ведут нас к Нему и заранее подсказывают конечную цель этого пути. Разве не так?

Поделиться с друзьями: