Плач Агриопы
Шрифт:
Как только улов доставили к костру, все расселись на камнях и прямо на плешивой траве и сделались похожи на прилежных школяров раввинской школы: готовы ловить слово наставника, каким бы оно ни было; готовы внимать. В голове у Иоанна защекотало: музыка нарисовала улыбку, иронический прищур. Учитель взирал на эти приоткрытые рты, преданные глаза, напряжённые плечи и вытянутые шеи с улыбкой. Учитель улыбался, но этого, похоже, не видел никто; ощущал и слышал улыбку — только Иоанн.
– Вкушайте! — человек в песочном хитоне широким долгим жестом обвёл ароматную рыбу, хлеб, костёр. Всего одно слово: приглашение к трапезе. А ждавшие ожидали иного: откровений. Но всё же не рискнули ослушаться: разобрали поджаренных рыбин, поделили между собою пшеничные лепёшки, начали есть.
Иоанн оглянулся. Никто не слышал ветерка. Хотя прозвище, данное Учителем обоим сыновьям Зеведеевым, Иакову и Иоанну, было известно многим. Так нарёк он их, когда те, по любви, ревности и вспыльчивости, призывали огонь небесный на головы самаритян, отказавшихся добром встретить Учителя в захолустной деревне.
Но никто не слышал ветерка. Зато вздрогнул Симон, услышав обращённое к нему:
– Симон Ионин, любишь ли ты меня более прочих?
На чело Петра будто и туча опустилась, и упал солнечный луч — разом. Он и воспарить хотел: впервые Учитель заговорил с ним в это утро, — и рассыпаться в прах — от стыда за своё отречение. И мучительно тосковал: как ответить? Правдивый ответ не станет ли насмешкой над правдой. Томился, дрожал, наконец, решился:
– Да, Господи. Ты знаешь, я люблю тебя.
Какой жгучей молнией сверкал взгляд Симона в это мгновение! Вот кому стоило называться именем боанергес! Он словно хотел оборотиться в демона-льва и — одним могучим прыжком — допрыгнуть до глазниц Учителя. Поселиться там, свернуться клубком, урчать и мурлыкать в знак верности. А Иоанну музыка в голове напела: «Так, так, — как тогда, в день и час, в какие я омывал вам ноги: та же страсть, тот же голос. И костёр — такой же, как во дворе первосвященника, незадолго до петушиного пения».
– Корми агнцев моих! — различили шестеро.
– Без пищи слов твоих они зачахнут, — различил Иоанн.
Человек в песочном хитоне резко повернулся, встал к рыбакам спиной, повёл плечами. Недоволен? На Симона жалко было смотреть. Тот полагал, что вызвал недовольство Учителя. Недовольство глупым ответом. Правдивым, но глупым ответом!
Иоанн ощутил голод. Так странно: голод после обильной трапезы. Но рыбы и хлеба имелось ещё вдосталь, потому он, смущаясь собственной прожорливости, протянул руку за новой порцией пищи. И тут же заметил: он не одинок. Остальные шестеро тоже отдавали дань съестному. Теперь челюсти всех семи работали вовсю, зубы перемалывали дары, явившиеся из тумана. Картина была неприглядной. Учитель обернулся.
– Симон Ионин, любишь ли ты меня? — вопросил он вновь.
А Иоанн услышал эхо: «любишь, любишь, любишь…»
Симон робко поднял глаза. Для него вопрос походил на повтор испытания, на вторую попытку, предоставленную ему. И только Иоанн слышал бесконечное эхо: «любишь, любишь…» Кому важна сила любви? Кому нужно — сравнивать любовь и любовь? Вопрос отчаянный и он — один: «Любишь? Любишь?»
– Без тебя, как без сердца, Господи. Как не любить тебя! — Симон смахнул со щеки крупную слезу. Он уже не старался докричаться до тумана. Убедить, уговорить. Выдохнул устало.
– Паси овец моих! — нервно, коротко, как пощёчину отвесил, — выкрикнул Учитель. И снова, размашистыми шагами, отступил от костра.
А на шестерых набросился голод, как головорез йершалаимских окраин. Теперь уже никто не смущался своего аппетита: пожирал
рыбу, запихивал обеими руками в глотку хлеб, чавкал, будто речная лошадь. Пиршество превращалось в безобразное обжорство. От изобилия еды дышать всем сделалось тяжело и страшно: казалось — вдохнёшь поглубже — и лопнешь, как, под рыбацким каблуком, пузырь из-под жабр рыбы-теляпии.Симон вдруг опомнился. С размаху ударил обеими руками по камню — разбился в кровь, но не заметил этого. Разрывался: удрать, утопиться, броситься Учителю в ноги. Иоанн понимал это, и остальные — знали. Полагали, что знали, каково это: отречься, а потом клясться в верности воскресшему. А как это возможно: знать такое? Того, от кого отрёкся, уж нет. Есть другой — новый, призванный заново и обречённый на туман. И теми ли словами клясться ему, что и прежнему — Бог лишь знает. Бог — не люди, даже не те, что зовутся Его учениками.
«С кнутом и псами — веди их по тропе, — услышал Иоанн. — Ибо оставишь понуждение — и не найдут пути в царствие моё! Разбредутся — от страха, уснут в тени — от лени!»
– Учитель! — прошептал Симон. — Господь мой… — и смолк, будто не нашёл, что добавить.
Прошептал…. Прострекотал чужим голосом, будто кузнечик или саранча.
Голос этот звучал в голове Иоанна — нигде более. Иоанн, никак не проверив это, уже знал: так и было. Как два хора, звучавшие не в лад, — так далеки были друг от друга Симон и Учитель до сего мига. Первый жаждал искупления — второй звал к смирению; первый алкал и стенал, второй — пребывал в покое; первый убеждал, второй — давно не нуждался ни в каком убеждении, ибо умел читать в сердцах. Но, когда два хора запели в унисон, когда тень грешного и свет безгрешного слились в одно, когда Иоанн сумел расслышать голос Симона, человек в хитоне — человек тумана — попросил мягко и ласково:
– Симон Ионин, расскажи мне о любви своей.
И Симон Пётр, Симон камень, ответил:
– Что расскажу, Господи, кроме того, что и так ведаешь обо мне?
И тогда песочный хитон дрогнул, натянулся на плечах человека — человек воздел руки к небу и произнёс:
– Не оставь слабых моих.
То же услышал Иоанн и посреди сокровенной, тайной для прочих, музыки: «Не оставь слабых моих». Так тайное с явным — соединились, сплелись. А Учитель, будто захмелев на пиру, вдруг забормотал быстро, жарко, косноязычно:
– Истинно, истинно говорю тебе: когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел, а когда состаришься, то прострёшь руки свои, и другой препояшет тебя. И поведёт, куда не хочешь!
Учитель вновь, как недавно, обратил взгляд к небу. Голос его сделался сухим, ломким, обиженным, будто голос ребёнка:
– И поведёт, куда не хочешь… — повторил он; потом добавил. — И ты — иди за мною.
Симон вскочил. Восторженный, разрывавшийся от желания служить, всклокоченный и мокрый после купания. Пугающе бодрый. Чуть смешной.
Учитель, не попрощавшись с прочими шестью, медленно, опустив голову, побрёл по берегу. А Пётр — теперь опять хранитель Церкви Пётр, а не отреченец Симон — бросился, то отставая на шаг, то потешно забегая вперёд, вслед за ним.
Иоанн, наблюдая, как оба удаляются от костра, долго пребывал в оцепенении. Затем — впал в смятение. Музыка у него в голове стихала, зато ясность мысли — возвращалась. А с нею приходила пустота. Абсолютная и бессмысленная пустота. Он ощущал себя обманутым. Обойдённым. Как если бы, после долгой дороги, на которой истоптал ноги в кровь, вместо обещанного приюта, он попал в тюрьму: стены есть, но сулят не защиту, а кару; есть и пища, но от неё — позывы к тошноте, а не сытость. Он столько ждал этой встречи — с человеком, учителем, драгоценным другом. И вот — она выродилась в дурацкое представление на гнилых театральных подмостках. А тот, кто изменил и жизнь, и саму человеческую суть Иоанна, — уходил, растворялся, исчезал без остатка, так и не объяснив, зачем умирал и воскресал. Иоанн вдруг отчётливо, с ужасом, осознал: ещё мгновение — и Учитель с Петром будут потеряны для него навсегда. Тогда Иоанн взвился, подскочил, как ужаленный лесной злою осой. Поймал на себе изумлённый взгляд брата. И тут услышал в голове насмешливое: