Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Плач серого неба
Шрифт:

— Слышу что?

Карлик махнул прутом еще раз. И еще. Железка исправно свистела.

— Доказательство теории! По которой они там дебаты устраивают! Чего, белёна мать, им непонятно? Трясешь воздух — рождается звук. Да наш брат открыл эту теорию в тот самый день, когда первый камень пролетел мимо его головы! Ха, им не в газеты надо было статейки строчить. Им хвосты надо было поджать от стыда, что раньше не догадались. Интересно, что в следующий раз откроют? Что море — мокрое и соленое?

Всегда неловко, когда кого-то подхватывает такой ураган чувств. Особенно, если не можешь поддержать разговор. И пусть суть проблемы была в общих чертах понятна, на сей раз я не собирался ввязываться в спор с полоумным Тронутым. Во-первых, это было ни к чему, а во-вторых он определенно знал, о чем говорил. Поэтому я честно смотрел в глаза карлику, а тот, распаляясь от внимания, на чем

свет стоит, костерил автора заметки, ее персонажей и науку Материка в целом. Мелодичный звон, чуждый словесному хаосу цвергольда, оборвал драму в самом разгаре.

— О, можно идти, — Карл прекратил тираду, словно ее и не было. — Вода согрелась.

Воинственность вмиг сменилась равнодушием. Меня перекосило. Обалдевший и покорный, я безропотно последовал за Карлом… в окно. У «Свиного рыла» оказался внутренний дворик, попасть в который со второго этажа можно было через единственный проем, и тот оказался не дверным.

— Осторожно, тут ступенька прогнила, — поучал проводник, — не убьешься, но грязи нахлебаешься. А вот тут перила скользкие, лучше не браться. Эй, гляди, куда ступаешь…

Да, ступать туда, где закончилась лестница и начался, собственно, покрытый густым слоем грязи двор, действительно не стоило. Неловким прыжком я перемахнул опасное место и оказался лицом к морде с ожившим кошмаром.

— Карл… — я боялся говорить громко и даже шевелить губами, — это ж… волк!

Зверюга, заметно крупнее своих лесных сородичей, серьезно смотрела мне в глаза, и негаснущие желтые круги казались средоточием смысла всего Мироздания. Клянусь, я с места запрыгнул бы на второй этаж, да ноги внезапно стали ватными, а тело онемело от ужаса.

Карл, как и следовало ожидать, покатился со смеху.

— Я рад, что тебе так весело, мастер Райнхольм, но меня, кажется, пора спасать.

— От кого? От Гора? Успокойся, детектив. Зверюга страшная, но пока ты со мной — не тронет.

— Но как?..

— Это не ко мне. Хозяин «Рыла» прикормил, приручил, натаскал — его и спрашивай. Мне неинтересно. Главное, что меня Гор знает, и народ к ваннам пропускает, чего ж еще?

С трудом поборов оторопь, я не дыша миновал продолжавшего безучастно наблюдать за мной волка, вошел в бетонную коробку и ступил на новую лестницу, которая, судя по крутости спуска, уводила под землю. Грубые дощатые двери, гостеприимно распахнутые карликом, обрамляло несколько дюжин блестящих труб, выходивших прямо из бетона. Они посвистывали и нехотя выдували густые белые облака.

Я еще раз оглянулся на неподвижного зверя и шагнул под землю.

Глава 21, в которой всерьез рассуждается о проблеме отцов и детей, но и о деле никто не забывает

Воспоминания рождались за глазами. Кажется, еще чуть-чуть — и они станут реальными, и тогда он увидит желанные и такие неизвестные моменты из детства, которое не просто ушло, но сбежало, затворило за собой все возможные двери. Не пробиться к нему, не добраться. Остался только этот раздражающий, прерывистый звон в голове, и в когда он особенно громок, ты сделаешь что угодно, лишь бы прекратились зуд и жужжание. В такие-то моменты он и посылает за отцом.

Отец бывает любым: высоким или низким, толстым или худым, причесанным снобом или лысым неряхой. Воспоминания никогда не добираются до глаз, настоящий облик отца утонул в памяти, только торчат из мутной трясины мелкие, смазанные, туманные черты. Вот, кажется, так он улыбался. А может, нет. Не так. Ничего не всплывает на поверхность, ни единого образа. Только смутная, бесформенная фигура из того времени, когда можно было протянуть руку к самому горизонту. С тех пор прошло уже, наверное, полтора десятка лет, и многие зовут его гением. Неудивительно, ведь его слушаются целых три ватаги таких же оборванцев, как он сам… А впрочем, нет, не оборванцев. Прошло уже, бесследно исчезло то время, когда обноски были для них не одеждой, а даже роскошью. Сейчас — только по делу. «Дяденька, подайте медячок, сестрица совсем помирает!..» — и обязательно рядом, полулежа, сестрица — оборванная, глаза запали, мордаха грязная. Да и сам просящий все утро старательно грязью мазался. Как такому не подать? А ты глянь, что с ним потом будет. Никогда больше сироте и монетки не подашь.

Да куда тебе… Не догонишь, не выследишь. А встретишь сирот на улице в нерабочее время — не узнаешь. Рубашечки чистенькие, брючки аккуратные, ботиночки новенькие. Не богатеи, но семья точно не бедствует. Семья. А ведь правда, они — его семья. А он им — отец. Настоящий отец, пусть некоторые детишки лет на двадцать постарше будут. Зато у него есть ум, который вымостил

дорожку от лохмотьев до рубашечек с брючками, да ботиночки не забыл. Тот ум, за который он расплачивается воспоминаниями. А как иначе это объяснишь? За пару сегментов придумать, как прямо из гостиницы увести у богатого дяди чемодан с хорошим барахлом, да в то же время этого дядю на улице раскрутить на пару серебряных, да еще и повесить ограбление на гостиничную прислугу, пару недель назад шуганувшую забежавших погреться детишек — легко. А вернуться на полтора десятка лет назад — никак. Рождаются воспоминания за глазами, да к самим глазам так и не подходят. Лишь один момент. Где-то там, за горизонтом, смутно маячит он. Отец. Большое, неясное пятно. Голос, гулкий и далекий, говорит только одно слово: «прощайте». И пропадает. Все. Пустота. Зато… Зато если бедная побродяжка подбежит к богатею со слезами на глазах — обязательно не доходя до самой гостиницы, чтобы прислуга не отогнала, — да умолит слезно, протараторит о братце, что грозится из дому выгнать, если сейчас же выпивку не добудет, а подельник ее в то же время по нагревательной трубе в комнату этого богатея заберется, да чемоданчик вскроет, то и ему времени хватит, и ей что-нибудь, да обломится. Вот как просто. А потом грязь… Вот грязь он помнит, да. Когда отец ушел, ее стало много. Мать его, должно быть, попросту выкинула. Да кто теперь скажет… Ее он не винил. Насмотрелся на страшных бабищ с опухшими, испитыми или избитыми рожами, заросшими коростой. Улыбнется тебе такая — неделю просыпаться будешь среди ночи в страхе. Да, насмотрелся он на таких. Так хорошо насмотрелся, что никак до сих пор не забудет пищащие комки мяса на руках, пиявками присосавшиеся к разбухлым грудям, серым, как осиные гнезда. И это тоже были матери. Когда он думал, что одна из них могла вскормить и его, справиться с дрожью было трудно. Да, мать правильно сделала, что избавилась от него. Не могла иначе. Ему хочется верить, что она нашла что-то лучшее, что ее не было среди тех тонущих в скверне и нечистотах тел, грязной взвесью копившихся в портовых закоулках.

Пусть все думают, что сиротой жить хорошо. Иначе нельзя. Не только они должны в это верить, но и себя он убедил, что так впрямь лучше и для него, и для детей.

И все равно у них есть один отец. Тот, что поможет в трудную минуту и не уйдет, не размажется пятном по зыбкой памяти. Не сделает жизнь невыносимой и не оставит в наследство бесконечный зуд за глазами.

Но иногда он остается один, и передышка от постоянных размышлений превращается в пытку. Едва различимое прозрачное пятно наползает из глубин памяти и застилает разум. Тогда он посылает за отцом. За тем, что однажды махнул рукой, прощаясь, и навсегда покинул семью. Так ли уж важно, какую? Главное, что он — это отец. И он очень хочет с ним поговорить. Унять звенящие голоса и незримые образы в голове. После разговора они действительно на время успокаиваются. А сейчас они что-то вспыхнули со страшной силой, так что отца привели очень кстати.

Потирая ноющий висок, он подходит к дальней стене и протягивает руку к замку.

— Привет, папа.

Да, он войдет и повторит приветствие — уже отцу. Который, конечно, надежно привязан к стулу. Но это будет не сейчас. Сначала — дело. Расторопный Бурк уже на пороге, преданно заглядывает сверху вниз в глаза. Вот ведь, туша тушей, а бегает, как угорелый, и хоть бы запыхался.

— Бурк, у нас тут из Мышей кто есть?

— Так… ща… — верный мальчишка старательно морщит покатый лоб, от чего с кожей происходит что-то неописуемое, — этот, Корбрун внизу сидел, видел, потом Лемора тоже где-то крутилась, Катрасса и Бортум тоже что-то возле дома мутили… И еще этот, толстый, с чубом, никак не запомню!

Все хороши. Но он выберет только одно имя. И ясно, какое. Если бы Бурку каким-то чудом удалось запомнить еще десяток имен, а их обладатели дружно покорились бы лени и сидели прямо за дверью, выбор не изменился бы. За золотой можно — и нужно — поручать дело лучшим.

— Лемору зови.

Она справится. Она — молодец.

И еще красивая.

Он давно уже стал мужчиной. Когда к тринадцати годам пылавший внутри жар перестал гаснуть под собственными руками, мальчишка знал, куда ему податься. В борделях, где его мальчишки подрабатывали зазывалами (только мальчишки — маленьких девчонок ставить было глупо, а повзрослее — опасно), ему были рады, а цены оказались вполне по карману. Осознание собственного мужского естества оказалось подобно урагану, но разум и здесь не подвел, не дал раствориться в новом развлечении. Просто у жизни вдруг открылась новая грань, которая влекла, но не тянула силой. И это его устраивало — раз-другой в неделю он продолжал навещать «свои» бордели.

Поделиться с друзьями: