План D накануне
Шрифт:
— Отвечай на вопрос, каналья.
— Хотелось бы знать, как быстро мне отвечать, ибо дать разъяснения на этот вопрос быстро не выйдет.
— Отвечайте быстро, вы, негодяй.
— Нет.
— Внести в протокол, — взревел он. — Со сколькими лавками вы содержите договоры? Состоят ли с вами в родстве переводчики с английского? Как часто вы стираете пыль с печатного станка? Сколь строго вы надзираете за теми из редакторов и правильщиков, которые нерадивы и тупоумны? Достаточно ли вы подаёте на бедность ксилографам? Сколько у вас есть инкунабул, и сколькие из них были вами украдены в широком смысле этого слова? Всякую ли литеру на станках вы чтите и проговариваете? Ставите ли вы свечу в храме эстампажу? Надеетесь ли вы на изобретение линогравюры? Бросаете ли вы кость критикам? Участвуете ли вы в меценатстве писательских грантов? Заведено ли у вас еженедельное чаепитие с разъездными книготорговцами? Отлиты ли у вас в бронзе
Тщательно выверенный остров педимента среди леса и гор в пяти тысячах вёрст от Москвы в сторону Китая. Через небо видно стратосферу со всеми её особенностями, лес вокруг грозит однажды сжаться и вытянуться так, что ни одна птица не найдёт взглядом арестантов. Начальник тюрьмы усыхает от нервических переживаний, боится ходить в рудники. В те посменно гоняют всех каторжников добывать свинец и серебро.
Подобно ключевым условиям равновесия, объяснимая и явная сила принуждает людей вечно стремиться к собственному благоденствию. Ей сложно противостоять, потому-то все разноплановые, разного удельного веса деяния вытекают из этой уже, кажется, необходимости, никак не меньше. Но в чём же дело, отчего не все процветают? Законы, ответ — законы, они трудноописуемы, ничто не может быть их выше. Они ловко скроены и подбирают альтернативу будущего на любой, казалось бы, логически обоснованный и эффективный шаг, наикратчайшим путём приближающий удовлетворение, топку центра удовольствий. Издревле ассоциации широко известны и крепко связаны парами, каждая из составляющих которых тем и универсальна, что любой субъект хартии способен интерпретировать её в зависимости от того, что пришло ему на ум, какого рода предприятие ему вступило вскормить. Законы никогда не боялись времени, более того, с определённых пор само время стали воспринимать как нечто в подчинённом положении. Вот так мечта превратилась в количественную оценку интересов, а любование красотами природы — в семиотику.
Но были и те, кто не пошёл на поводу у большинства, у институтов. Все эти казаки, лахманы, майданы, блины у Бабая, кадыки, баланды, максимы, казаны, мандолины, калымажни, бараны, суфлёры, горбачи, лодяги, каменные мешки, бекасы, банки, гамуры, маргаритки, голодные палаты, грёзы о гулянье и латате, чертоплешины, лягавые брусы, пайки, Прасковьи Фёдоровны, патоки, грязные подкандальники, чалдоны, куклимы каких только возможно губерний, братские чувырла и чурёки сделались для Гавриила, чуждого этому миру, обыденностью и каждодневным вояжем.
Акатуйский острог и вся Нерчинская каторга являли собой этакий выездной променад выколотой окрестности, только с бoльшим для всех бесправием, самую малость меньшей свободой выбирать, какой рукой переработать, и непривычным осознанием собственной вольной ориентации в политических делах. Ограниченное пространство, где нет переписчиков, всякое время грозит сужающийся лес плюс нечто, таящееся в шахтах, и у всех жёлтые лица от долгого нахождения под землёй. Колкие заговоры по углам, исходящие из блатных ртов, из них же в основном молва о блате, в то время как арестанты вроде него или железноклюйского толка — в ту пору их уже было много, а после и вовсе сделается столько, что «абсолютизм» и «капсюли» попрут права «мазовой академии», «отхода выслушать кукушку» и «цынтовых» — «термина не постигали», отвергая всячески навязываемую им свойскую философию.
Вихрь автономности, нетривиальности и самоуправства, нашедший через поднятое и глубокой осенью французское окно — его шестилетний отец, сам закутавшись потеплее, завязав пуховый платок матери крест-накрест через грудь под фуфайкой, минуя лужи, сосредоточенно морща лоб под шапкой, направлялся на тайное собрание. В гору его подвезли на телеге, потом он долго снимал сено с порток, уже давно лишённое аромата, что-то там разумея и про внешний вид, чтоб не считали маленьким. Будут ли там и вправду зелёные абажуры везде — для него едва ли не главный показатель серьёзности. Пара мыслей о революции тоже имелась, первым делом он посоветует не привязывать «державы» к морям и рекам. Уже начало ноября, эх, поздно он присоединился, многое утвердили, а для него больше устаканили, потому что не так надо и мало гореть и в открытую презирать тайную полицию. У ребёнка остался единственный шанс именно теперь вписаться в дело. Он шёл по Петербургу, а как будто по Венеции, где уже доводилось блукать в прошлом году, висеть на руках, держась за бошку дуги моста Вздохов. Вдруг нашло дежавю, для него всё равно что падучая, а войти к самому Пестелю весь в пене и соломе он не мог себе позволить.
Сын его сорок лет спустя плохо знал себя как человека и как существо; за прошедшую пору цветенья он не слишком занимал ум и чувства каким-то не то что даже постижением собственной душевной организации либо
выявлением склонностей и какого-либо характера, а вообще не думал о себе и всём, что могло быть связано с существом «Гавриил Вуковар». Те из каторжников, у кого возникал повод обращаться к нему, говорили «Грим».Однако очень скоро, сняв достаточно звука, он усвоил странность поведения Лунина на здешней каторге и загадочность его смерти, в то же время у него отсутствовало полное понимание, сама ли по себе она пришла к несчастному либо по чьему-то промыслу.
Ему выстригли полголовы, дали телогрейку или что-то вроде, сапоги, штаны и нижнюю рубашку, уже тогда серую от грязи, он всё надел, начал носить.
Шахты — дыры в породе, с небольшим воротом наверху для подъёма вёдер с рудой. Хомуты на всём, по два до колен, на запястьях, на животе, деревянные брусы до неба, на их фоне быт, а он как бы каторгой не считался. С прямой спиной они пили чай, чуть какой вопрос, демонстрировали её, вдоль и поперёк в рубцах, из тех складывалась эмоция человека и самый край истории его жизни. Арестанты спят, под лавками тачки, цепи позвякивают, их тихий лязг уже ближе, чем сверчки. Арестанты в карьере на взрытой земле хлебают баланду, с четырёх сторон стоят солдаты в белоснежных гимнастических рубахах, на винтовки примкнуты штыки. Идея, что ты поступил плохо, доводилась весьма окольно, но, когда свыкался с постулатом, что каторга — твой дом, она куда ни глянь, шёпот из выработки и то наставлял, взрыв об этом кричал, а расшатанное колесо говёнки молило, становилось как-то легче. На брёвнах снаружи изб значилось «А12», «А11», «А10», под кодом часто можно было видеть человека с чудовищным лицом. По склонам проплешины и на их месте сложные конструкции из стволов, по которым мотало руду, изнутри же казалось, что люди приходят сюда и остаются пожить.
Один из троих, заставших Лунина, оказался бессрочным, на данную меру ему заменили смертный приговор. Он имел странный характер, отказывался выходить из выработки, предпочитая есть в ней, спать и попирать режим.
С течением времени Г. сошёлся ближе с самопровозглашённым архивариусом каторги, имевшим доступ к документам и указам, иными словами, судьбам каторжан, ведомостям кормёжки, добытой, обработанной и вывезенной руды, количеству фуражек, шинелей и ватников, сколько среди галерников блатных, сколько политических, сколько маргариток и сколько вегетарианцев. Это знакомство отчасти вдохновило его не опускать руки.
Некоторое время он содержался в Иркутске в квартире губернатора Василия Копылова, в комнате под охраной жандармов, натасканных ненавидеть подобных ему, пусть человека и не было в Петербурге в тот день, заговор против царя — это запредельно, сами должны понимать, канальи… мужики от их резонов далеки, где программные документы, там их нет, ну а этот ещё и католик. Петербургский ревизор Львов, находясь с чиновничьей ревизией в Урике, хлопотал за него, рано просыпался, ездил везде следом, потом посетил и в Иркутске, во время какового визита не хотел, а отметил его совершенное спокойствие. Они скупо побеседовали, большую часть времени он стоял у окна, смотрел на город, на затейливые фасады центральной улицы, купола церкви. Ведь и здесь всё начиналось с острога, доброй, как выясняется, инициативы.
— Здесь?
— А это тридцать четвёртая верста?
— А я ебу?
— Тогда не здесь.
Почтовая дорога, секция Сибирского тракта, самой политой кровью четверти геоида, выстраданной, проложенной лаптями и вслед за ними уже экипажами, руками в железе здесь наведены мосты и выстелены гати, была заснежена, по обочинам стояли екатерининские берёзы, немного места и леса. Они с офицером уже друг друга ненавидели, а последний ещё и думал, какого чёрта этот анархистик мною вертит? и вообще, кто кого везёт катать тачку?
— Придержи, — заорал он.
— Чего орёшь?
— Знак подаю, разумеется.
Под камень и в стыки вбиты чаинки, на тележных ателье флюгера, но никто на них не смотрел, вместо того слюня палец. Скалы словно головы башкирских богов, на которых не успели высечь лица. Полосатые шлагбаумы, взлетающие от далёкого звона колокольчиков, избы на песчаных подушках, поля, пни. Смазанные, сведённые к единому лекалу мужики до того в себе и на этом этапе несчастны, что их взгляды в объектив наводили силовое поле, они полулежали плотной группой, чтобы в случае чего откатиться из-под самых копыт чиновничьей пролётки… а он неистов, хлещет по сторонам «кистенем», дорожной репликой, чтоб не перетрудиться. Мелькают почтовые станции, где служащие с бурным прошлым считают это место сродни скиту, люди всего лишены и этому рады, уже очень далеко от Москвы и других городов русских, настроенных вдоль не таких глухих рек, как Ангара, а ничто не отпускает, будто Пётр держит зубами, пряжки его на гальке Финского залива, девятый позвонок во внешних слоях атмосферы, а подбородок обмакнут в Байкал.