Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пласидо Доминго. Мои первые сорок лет
Шрифт:

В немецких оперных театрах не принято много времени уделять репетициям. Исключение делается только для работы над новыми постановками. А в обычные дни певцы появляются за день до спектакля, дирижер и режиссер быстренько проходят с ними всю оперу без оркестра: согласовывают темпы, сценическое поведение— и готово! Поэтому даже одна репетиция перед моим гамбургским дебютом казалась роскошью. Плохая погода задержала прибытие дирижера Нелло Санти, который появился в театре незадолго до поднятия занавеса. Он зашел в мою гримуборную со словами «In bocca al lupo» (буквально это значит «как у волка в пасти» — это итальянский эквивалент выражения «свернуть себе шею») и добавил: «Помните, я не замедляю темп на ,,Svani per sempre il sogno mio d'amore"*». Сразу после этого Нелло,

* В советском издании клавира «Как светлый сон исчезли вы навеки».— Прим. перев.

который позже стал одним из лучших моих друзей, отправился на свое дирижерское место, а я стал в кулисах. На протяжении всего спектакля мы ни разу не разошлись.

Успех был настолько большим, что Либерман предложил мне контракт. Однако после двух с половиной лет работы в Израиле я стал более осторожным в отношении таких долгосрочных соглашений. Я сказал, что чувствую творческий подъем, вижу, что передо мной открывается много новых возможностей,

и хочу быть свободным, дабы иметь право выбора. Либерман, которому не надо было объяснять такие вещи, сделал мне другое предложение. Он спросил, не прельщает ли меня перспектива выступить в мае следующего года в «Аиде», в декабре в новой постановке «Богемы», а в январе 1968 года — в «Лоэнгрине». Я с радостью согласился, и с тех пор связь с Гамбургом стала для меня важнейшей частью моих европейских контактов. Если не считать «Метрополитен», в гамбургской Опере я выходил на сцену чаще, чем где бы то ни было. Хотя число моих выступлений в «Ковент-Гарден» скоро, пожалуй, обгонит все остальные.

Как раз перед гамбургским дебютом я ездил на прослушивание в разные европейские города. Мне было довольно одиноко в то время. Помню, на грустном новогоднем ужине в цюрихском ресторане я встретил такого же тенора-соискателя — мужа Джоан Грилло Ричарда Кнесса. Примерно за минуту до наступления полночи мы в унисон начали петь кабалетту Манрико и одновременно взяли верхнее до, когда часы пробили двенадцатый раз. Результатом первого прослушивания стало предложение спеть «Кармен» на немецком в Дюссельдорфской опере. Я его не принял. В венском аэропорту меня встречал Петер Хофштеттер, друг Джузеппе Ди Стефано. Одна из поклонниц Ди Стефано, которая слушала меня в Новом Орлеане, много рассказывала обо мне Хофштеттеру. Я нуждался в помощи Петера, потому что очень плохо говорил по-немецки, и сразу понял, что мы станем большими друзьями. Действительно, и мы сами, и наши домочадцы сегодня находятся в самых близких дружеских отношениях. Петер привел меня в «Штаатсопер» на прослушивание, которое проходило весьма странно. Когда я пел арию «Мир и покой в душе моей» из «Травиаты», комиссия попросила пианиста остановиться, а мне было приказано продолжать дальше. Руководителям театра хотелось проверить, способен ли я держать строй без инструментального сопровождения. После этого экзамена мы с Петером спустились на улицу, где заметили проезжавшего на своем «роллс-ройсе» Ди Стефано. Подрулив к нам, он сказал, что, возможно, откажется сегодня петь в «Бале-маскараде». Он не очень хорошо себя чувствовал и как раз ехал показаться врачу. В итоге меня попросили заменить Ди Стефано. Но, к сожалению, я тогда еще ни разу не выступал в «Бале-маскараде» и не очень-то хорошо знал партию. Иначе мой дебют в Вене мог состояться в тот же день, что и первое прослушивание. Зато я подписал контракт на участие в «Дон Карлосе» в мае следующего года.

В течение нескольких недель между спектаклями я выступал в Северной и Южной Америке. Особенно запомнилась мне первая встреча с Эрихом Лейнсдорфом и Бостонским симфоническим оркестром во время исполнения «Сотворения мира» Гайдна. Сольная ария, которую я пел, написана на 3/4, и я готовил ее в подвижном темпе. Однако Лейнсдорф решил, что темп здесь должен быть значительно более медленным, размеренным, с подчеркиванием каждой доли, и это было его право. При всем моем желании приспособиться к требованиям дирижера, я не мог с ходу это сделать, так как мы ни разу не репетировали под фортепиано и я не представлял, каким именно будет этот темп. Когда мы начали проходить номер на первой оркестровой репетиции, то совершенно разошлись. «Господин Доминго,— сказал Лейнсдорф в присутствии всего оркестра и солистов,— люди, которые имеют репутацию хороших музыкантов, обычно знают свои партии». Я ничего не ответил, но был взбешен. На следующее утро, придя на репетицию, я спел свое соло точно в том темпе, которого требовал Лейнсдорф, вообще не заглядывая в ноты. С тех пор мои отношения с дирижером наладились. С ним я впервые записал Девятую симфонию Бетховена, «Аиду», «Плащ». Я в равной степени и люблю его, и уважаю. Я надеялся петь «Отелло» с Лейнсдорфом в Вене осенью 1982 года, но какие-то причины заставили его отказаться от ангажемента.

Довольный, чувствуя себя победителем, вернулся я из Гамбурга после дебюта в партии Радамеса. Через восемь дней — 19 мая 1967 года — к этому счастливому событию прибавилось еще одно — первое выступление в Вене в главной партии оперы «Дон Карлос» с великолепным составом исполнителей: Гвинет Джонс, Рут Хессе, Костас Паскалис, Чезаре Сьепи и Ганс Хоттер. На двух следующих спектаклях Сьепи заменил Николай Гяуров, а вместо Хессе выступала сначала Криста Людвиг, а затем Грейс Бамбри. Прекрасный голос Сьепи я уже слышал в Мексике, с Гяуровым же встретился впервые. Слышать его, работать с ним — огромное удовольствие. Николай демонстрирует блестящий пример того, каким может быть настоящее legato. С Хоттером мне не приходилось больше выступать, но уже тогда на меня большое впечатление произвели его личностные качества и актерское мастерство, так же как красота и ровность голоса Кристы Людвиг. Гвинет Джонс, обладая редкой внешней привлекательностью, является еще и одной из наиболее драматически одаренных певиц-сопрано. Она обладает способностью создавать самые разнохарактерные образы. В Вене я слушал ее в «Трубадуре» и сейчас, наблюдая за ней в роли Елизаветы, с трудом верил, что вижу ту же актрису.

Первый спектакль начался для меня с происшествия. Помимо того, что у нас состоялась только одна репетиция, причем проходила она в классе, а не в зале, никто не догадался предупредить меня, что специально для спектакля на сцене натерли пол. В первом же эпизоде, выскочив, как молодой бычок, со словами: «Ее утратил я», я чуть не вылетел в публику. К счастью, мне удалось удержаться, и дальше спектакль шел прекрасно. Через несколько лет я участвовал в другом спектакле с почти катастрофической ситуацией. Это была «Тоска» в «Штаатс-опер», где пела Галина Вишневская. В Вене, как и в большинстве других мест, требуют, чтобы актрисы надевали парики, принадлежащие театру, потому что они сделаны из негорючих материалов, но Вишневская решила выступать в своем. Во время фразы «Вот тебе поцелуй Тоски», готовясь вонзить нож в Скарпиа (его играл Паскалис), она наклонилась назад. При этом ее парик попал в огонь свечи, стоящей на столе у Скарпиа, и загорелся. Не подозревая, что происходит, она пришла в ужас, когда Паскалис вместо того, чтобы повалиться на пол, быстро схватил ее за волосы. Вишневская, наверное, подумала, что он сошел с ума, и начала отбиваться, в то время как возбужденная публика принялась кричать. Я, стоя в кулисах перед выходом на поклоны после окончания второго акта, кинулся на сцену, чтобы схватить «вино» со стола Скарпиа и вылить его на парик, но Паскалис в это время успел сорвать его с певицы. Я залил парик водой, огонь потух, а занавес опустили. Когда Вишневская, до которой дошло наконец, что случилось, и все остальные успокоились, финал сцены сыграли заново. Наверное, это был единственный в истории «Тоски» спектакль, в

котором Скарпиа по роковому стечению обстоятельств умирал дважды, хотя должен сказать, что даже трех смертей этому злодею барону было бы мало.

Мой физический вес имеет тенденцию то расти, то уменьшаться. Тогда, во время дебюта в «Штаатсопер», я растолстел, поедая очень вкусные венские кондитерские изделия, подававшиеся и в моем отеле «Амбассадор», и в других местах. Но наслаждению пирожными, сбитыми сливками и прочими сладостями пришлось положить конец после звонка из Западного Берлина. Я помнил, что через несколько дней мне предстоит дебютировать в «Аиде». Но исполнительница партии Амнерис заболела, и достойную ей замену найти не смогли. В театре зато оказалась подходящая певица для Ульрики, поэтому решили дать вместо «Аиды» «Бал-маскарад». Я не сообщил администрации, что никогда не пел в этой опере. «Разумеется, я приеду» — вот и все, что я ответил. И снова, как в ситуациях с «Кармен» в Тель-Авиве и «Шенье» в Новом Орлеане, я выучил всю партию за три дня. Местами было ужасно трудно, особенно если учесть языковые головоломки в тексте роли Ричарда в первом акте. Только полный текст «Бала-маскарада» дал мне возможность что-то понять. Я замуровал себя в «Амбасса-доре» и с помощью партитуры, фортепиано, Марты и — честно признаюсь! — записи Джильи сумел вложить в себя эту партию. Спектакль 31 мая прошел хорошо, и я даже получил удовольствие от того, что на протяжении трех недель впервые спел три главные вердиевские роли, дебютировав при этом и в Вене, и в Западном Берлине. Хотя делалось все наскоро, но результатами можно было быть вполне довольным, особенно молодому тенору, у которого за месяц до того в репертуаре значилась всего лишь одна большая вердиевская партия — Альфред в «Травиате».

Из Западного Берлина мы с Мартой отправились в Неаполь, где я должен был по вызову Франко Патане прослушиваться в театре «Сан Карло». Последнюю часть пути — от Рима до Неаполя — мы летели на турбовинтовом самолете. Лайнер взлетел, но в воздухе два его двигателя из четырех отказали. Пилот не знал, оборудован ли аэропорт в Неаполе так, чтобы посадка прошла благополучно, поэтому мы вернулись в Рим. Взлететь вновь наш самолет не мог, при том что все места в нем были заняты. На следующий же рейс оставалось всего двадцать пять свободных билетов. Среди неаполитанцев началась невообразимая суматоха. «Вы должны уступить место мне,— кричала одна женщина,— я лечу из Нью-Йорка! Я не видела свою семью десять лет!» «Простите,— вопил другой человек.— Уж я-то полечу, хотите вы или нет. Мой дядя занимает очень высокое положение, и полечу я!» В разговор вступал следующий: «Послушайте, если я не получу место, вы завтра же потеряете работу в «Алиталии». Вы знаете, кто я такой?»

В итоге я сказал Марте: «Послушай, слава богу, что мы на земле и в безопасности. Давай поедем в Неаполь поездом». Так мы и сделали. Прослушивание прошло хорошо, но только через несколько лет, когда позволил график моей работы, мне удалось выступить в «Сан Карло». Пока мы находились в Неаполе, Патане был нашим милым гидом, а когда пришло время уезжать, он с головокружительной скоростью довез нас до Милана на своей машине. Несколько месяцев спустя на той же самой дороге он разбился в своем автомобиле.

Столица Чили Сантьяго стала одним из самых приятных мест, с которыми мне довелось познакомиться в 1967 году. Я пел в «Андре Шенье» с чилийской певицей-сопрано Клаудией Парада и американским баритоном Шерилом Милнзом. Он уже давно выступал в «Метрополитен» и постепенно стал одним из самых близких моих коллег. У нас были сходные исполнительские принципы, и когда мы работали вместе, то оба раскрывались наилучшим образом. Еще я выступал в «Кармен», которая, как и «Шенье», была поставлена Тито Капобьянко. Регина Резник, большая актриса, очень темпераментно пела главную роль, а Рамон Винай (о его выдающейся интерпретации партии Отелло я уже говорил раньше) исполнял роль Эскамильо. Он, должно быть, испытывал ностальгию по тем дням, когда был тенором, и в четвертом акте на реплике Хозе «Кармен, но еще есть время» я несколько отвлекся, услышав, как он поет вместе со мной из-за кулис. Винай, родившийся в Чили, был и остается кипучим, жизнерадостным, сердечным человеком, всегда доброжелательно настроенным по отношению к окружающим. Мы много говорили с ним об Отелло, и он хотел, чтобы я начал тогда же петь эту партию, но для меня это было еще слишком рано. «Давай договоримся на следующий год,— говорил он.— Я отдам тебе свою шпагу — получишь роль в наследство, а я спою Яго». Винай рассказывал мне, что в ту пору, когда он пел Отелло, других ролей он почти не исполнял. Винай доверительно сообщил мне: «Я обычно вводил себя в образ уже во время полета к месту выступления». Для того чтобы постепенно превращаться в мавра, он надевал черный свитер, бросал повсюду грозные взгляды, небрежно и грубо пожимал руки встречавших его людей, считая их как бы своей свитой. Винай предупреждал меня, что надо следить за освещением сцены в «Отелло»: оно должно быть таким, чтобы подчеркивать соответствующее выражение лица. В его время каждый певец сам создавал рисунок роли, а сегодня у одного актера характеристики образа меняются от постановки к постановке в зависимости от требований режиссера. Винай прожил со своим мавром такую долгую сценическую жизнь, что на всяких, больших и малых, приемах неизменно исполнял сцену смерти: от фразы «Никто меня не боится» до последнего вздоха Отелло. Однажды мы были на большом празднике, устроенном в погребах, где производится изысканнейшее чилийское вино «Конча и Topo». Даже там он взобрался на некое подобие подмостков и спел эту сцену. Выглядело это несколько странно, но в то же время очень трогательно.

То был год, когда я дебютировал в Чикаго (в «Бале-маскараде» с Мартиной Арройо, певшей эту оперу впервые; дирижировал Джузеппе Патане) и в Лос-Анджелесе (с труппой «Нью-Йорк Сити Опера», открывшей сезон в «Павильон Дороти Чендлер»). Позже в этом же году я поехал в Гамбург для участия в новой постановке «Богемы», которую осуществляли режиссер Иоахим Херц и дирижер Нелло Санти. В книге Анри Мюрже «Сцены из жизни богемы», на основе которой написано либретто, есть персонаж, отсутствующий в опере Пуччини, и в гамбургской постановке появилась бессловесная роль Эфеми, подруги Шонара. В том месте, где Марсель понимает, что больше не может рисовать иудеев, переправляющихся через Красное море, он зовет Эфеми, которая служит ему моделью для следующей картины, и та выскакивает на сцену совершенно обнаженной. Она дрожит в холодной мансарде до тех пор, пока Рудольф не приносит ей какую-то одежду, вероятно опасаясь, что она схватит пневмонию. Это нововведение— из числа тех, какие не имеют прямого отношения к музыкальной драматургии,— привлекло особое внимание. На первой же сводной репетиции оркестровые музыканты вдруг проявили большой интерес к происходящему на сцене. Они вытягивали шеи, чтобы по возможности лучше все разглядеть. Трубачи, казалось, пытались играть ушами, а контрабасисты взяли инструменты в руки, будто имели дело со скрипками. Санти прекратил репетицию и, сохраняя хладнокровие, спросил Эфеми, не возражает ли она против того, чтобы на некоторое время подойти к рампе. «Вовсе нет»,— ответила та. Она постояла у самого края оркестровой ямы, все вдоволь на нее нагляделись, и после этого репетицию продолжили.

Поделиться с друзьями: