Пленник
Шрифт:
Он тяжело вздохнул, рассердившись на себя: ну разве можно писать такие письма пятнадцатилетней девочке? Пусть война остается для нее серией героико-романтических эпизодов, какие показывают по телевидению и в кино!
Полковник оглядел свой кабинет, обставленный наспех, кое-как. Большой рабочий стол с тремя телефонами, сейф, выкрашенный зеленовато-оливковой краской (цвет его мундира), полдюжины стульев, неудобных и некрасивых. Лопасти большого вентилятора с шумом рассекали воздух, но в комнате не становилось прохладнее. Линолеум на полу напомнил полковнику линолеум кухни в его доме, там, на далекой родине. (И сразу же перед глазами возник ненавистный образ жены.) На одной из стен висели карты — этого района, территории противника, а также соседних стран, формально соблюдающих нейтралитет в нынешней войне. Единственной вещью в кабинете, которая как-то напоминала об обыкновенных человеческих отношениях, был диван с выцветшей и засаленной обивкой. Возможно, думал полковник, это наследство осталось после чиновников-эпикурейцев, умевших скрашивать будничную работу эротическими интермедиями.
Из соседних помещений доносился приглушенный толстыми стенами стук пишущих машинок. Полковник знал, что в эту минуту
У него вдруг возникло странное ощущение, будто его швырнули в котел, чтобы утопить в кипящем масле. (Человеку, который в детстве зачитывался «Тысяча и одной ночью», климат Востока напоминает о Моргиане, служанке Али-Бабы, налившей горячее масло в кувшины, в которых прятались разбойники.) Рубашка прилипла к груди, ему казалось, будто между кожей и материей налит гуммиарабик. Последние сутки он не сомкнул глаз. Пустота в голове и очень болят глаза… Всю прошлую ночь он пил черный кофе без сахара, курил сигарету за сигаретой и руководил отсюда — по телефону и по радио — действиями своих солдат, которые производили облавы в подозрительных местах, пытаясь найти крупную партию пластиковых бомб: по донесениям осведомителей, ее накануне тайно доставили в город. До сих пор, однако, ничего не найдено, если не считать самодельных ручных гранат и взрывчатки, спрятанных в корзинах уличных торговцев фруктами, в подвалах домов на окраинах и в сампанах. Есть от чего прийти в бешенство!
Два дня назад в вестибюле самого крупного в городе отеля «Континенталь» взорвалась бомба, убив восемь человек и ранив двадцать пять. Несколько часов спустя другая пластиковая бомба взорвалась в зале кинотеатра «Дельта», и жертв оказалось еще больше, потому что, кроме тех, кто был убит или искалечен взрывом, многие были задавлены, когда зрители в панике кинулись к дверям.
Генерал оставил на его попечение этот город на время переговоров между правительством Юга и бонзами. Мятеж буддистов фактически закончился, когда был занят соседний город — последний оплот восставших. Остальное зависело только от результата переговоров за круглым столом. А пока полковнику было поручено поддерживать порядок в этом районе. Генерал сказал, что именно он, полковник, лучше других разбирается в восточной психологии. Какая нелепость! На новом посту он чувствовал себя как слон в посудной лавке…
Из стоявшего на столе пузатого кувшина он налил в бумажный стаканчик холодного чая с лимонным соком. Поднес ко рту и отпил с жадностью, нарочно пролив чай так, чтобы он потек по подбородку, шее и груди. Слабый запах вощеной бумаги перенес его в детство…
Однажды вечером в зале кинотеатра — ему было тогда лет двенадцать… или тринадцать? — он сунул монетку в щель автомата с прохладительными напитками… увидел себя нажимающим кнопку со словом «вишневый»… даже вспомнил размер букв… Потом купил пакетик жареной кукурузы, отдававшей растительным маслом… Почему на память пришли образы именно этого дня, а не сотен других, когда он тоже пил воду из бумажных стаканчиков? Наверно, потому, что в тот вечер в кино он проскользнул в уборную, заперся в одной из кабинок, уселся на унитаз и, дрожа от страха и блаженства (или тошноты?), с мучительным сознанием греха, с мыслью об отце, методистском священнике, и об адском огне, которым тот постоянно угрожал ему, выкурил первую сигарету в своей жизни.
Полковник отхлебнул еще глоток чая. Теперь запах вощеной бумаги перенес его еще в один день прошлого… Ему было двадцать лет с небольшим — в тот день он познакомился с девушкой, которая через год стала его женой… Был апрель, цвели форсиции и шиповник. Они выпили с ней за будущее — лимонад в бумажных стаканчиках. Ведь они оба были приверженцами методистской церкви и не признавали алкогольных напитков. Ее смех был весенним, а талия гибкой, как молодая ива…
Полковник смял бумажный стаканчик и со злостью швырнул его под стол, в проволочную корзину для бумаги. Он не любил думать о своей семейной жизни.
Потрогал щеку ладонью и ощутил жесткость щетины. «Что же ты не побреешься, дорогой? Не забудь, что мы сегодня идем на обед к священнику». Он ненавидел сладкий голос жены. Она окончила один из лучших женских колледжей страны и привыкла произносить слова подчеркнуто правильно, декламируя их, словно все время находилась на сцене — на любительской, конечно. Ее материнская заботливость раздражала его. Они были почти ровесники, но она преждевременно состарилась — волосы совсем поседели, а кожа на шее представляла беспощадный календарь. Дочь родилась у них настолько поздно, что это могло оказаться для всех троих либо очень хорошо, либо очень плохо… У него и у жены кровати всегда были отдельные, и уже более двух лет они воздерживались от близости. Она, казалось, находила это не только очень удобным, но и вполне естественным. («Было бы смешно, милый, если бы мы…») А он между тем на пороге пятидесяти лет чувствовал себя таким же крепким, как в тридцать, и вскоре начал страдать от воздержания. Его не привлекало тело жены. Узкие бедра и маленький бюст, которые в молодости придавали ей изящество подростка (паж, тополь, газель), теперь превратили ее в бесполое существо (доска, столб, кукла). И по мере того как шло время, он все больше убеждался, что она относится к нему по-матерински — совсем как мать к единственному сыну. От всех этих «сыночек» и «папочка», как она любила его называть, ему становилось тошно, словно его обвиняли в кровосмешении. Часто, разговаривая с нею, он терял терпение, был язвительным и грубым. Тогда она принималась плакать, а он чувствовал себя виноватым и грубил еще больше. «Ты обращаешься со мной как со своими солдатами. Армия испортила тебя, бедняжка!» Полковник понимал, что терпеть не может жену, и жалел об этом. Пожалуй, во всем мире только дочь его не раздражала — на нее он изливал всю свою нежность и доброту.
Он снова подошел к окну и машинально поглядел на ручные часы, однако до его сознания не дошло, который час показывают стрелки. Теперь перед его глазами с томительной ясностью возник образ той, другой. Их встреча, их
сближение заставили его поверить в судьбу. Они познакомились на вечеринке в доме общих знакомых года два назад. Это она пригласила его на танец. Ее горячая, жадная рука обвила его шею, привлекла его лицо к своему. Они сочетались в гармоническом движении, как две половины одного существа, которые наконец встретились в слились воедино. Тридцатидвухлетняя женщина, она обладала каким-то неотразимым животным магнетизмом, совсем не была похожа на его жену: страстная, с красивыми линиями тела, пышная, но отнюдь не толстая, беззаботная, естественная, разговаривавшая непринужденно и легко, способная громко расхохотаться где угодно, в любой обстановке, расхохотаться от всей души. Она была матерью троих детей, которые жили то у нее, то у отца — ее бывшего мужа. Работала она в фирме по художественному оформлению интерьеров. Через неделю они уже стали любовниками. Встречались в мотелях, уезжали в его или в ее машине за город. Вот так ему открылся сад наслаждений. Эдем после грехопадения, но до изгнания. Они полюбили друг друга искренне и безудержно и вместе с тем относились друг к другу как старые, добрые, преданные друзья. Он чувствовал, что молодеет от каждой встречи с этой необыкновенной женщиной, которая была само отрицание пуританского мирка его детства и юности, неизменно тяготевшего над ним, — только жизнь в казармах немного освободила его от тех уз, точнее, слегка их ослабила.Воспоминания о минутах, проведенных с любовницей, делали для него еще более невыносимым общество законной супруги. Но самой мучительной была мысль, что он предает дочь. Получалось так, будто он ее покинул, чтобы усыновить детей другой женщины — мальчика и двух девочек, — которых он видел довольно часто и которые называли его дядей. Для него эта двойственная жизнь была глубоко мучительной — с детства в нем воспитывали ненависть к лицемерию. И вскоре образ отца, методистского епископа, снискавшего глубокое уважение своей паствы, стал преследовать его, напоминая о вине. А та женщина требовала, чтобы он развелся и женился на ней. Она тоже страдала от необходимости скрывать их отношения. «Я же развелась, так почему ты не можешь сделать того же?» Он объяснял, что боится травмировать дочь: она в переходном возрасте и очень любит и его и мать. На самом же деле — это ему было хорошо известно — человеком, державшим в руках ключ от его тюрьмы, был его отец.
Вот так и шла жизнь — чередование рая, ада и (возможно, чаще всего) чистилища. А самым плохим, думал полковник, уставившись невидящими глазами на участок сада в рамке окна, худшим были воскресные утра, когда он по давно заведенному порядку отправлялся с женой в приходскую церковь и они все время были вместе — вместе пели псалмы и слушали проповеди, вместе молчали. Запах краски церковных скамей смешивался с ароматом гвоздики, исходившим от матери его дочки. А она дрожащим сопрано старательно выводила псалом, миниатюрная и нелепая, кивая головой, как птица, и в самых трогательных местах еще приподнималась на цыпочки и механически улыбалась в притворном религиозном экстазе. От всей этой комедии ему было неловко, он презирал самого себя. В конце концов у него обнаружилась язва желудка. Врач скоро понял, в чем дело. «Диета или лекарства, которые я пропишу, вам не помогут, полковник, если вы не устраните самый корень зла». Врач был невысок и застенчив, он громко дышал, его крошечные, но живые глаза под нависшими лохматыми бровями редко смотрели на собеседника прямо. «Развод? А моя дочь, доктор? А жена, которую мне абсолютно не в чем упрекнуть? Это будет для нее слишком большим потрясением».
Врач пожал плечами и пробормотал: «Такие вопросы не в моей компетенции. Может быть, специалист по психоанализу…» Обратиться к специалисту по психоанализу? Ему, офицеру, почти пятидесятилетнему, лечь на кушетку и, подобно кумушке, выбалтывать постороннему человеку свои самые сокровенные тайны? Нет! Он отверг этот совет с возмущением, словно врач предложил ему что-то постыдное.
Однажды, когда ему было особенно тяжело, он собрался с духом и отправился к отцу. Оставшись с ним с глазу на глаз, он рассказал все, испытывая странное ощущение, что делает это не для того, чтобы просить у отца прощения или совета, и даже не для того, чтобы избавиться от гнетущей тайны. Нет, он шел в наступление. Ему, в сущности, хотелось смутить сурового моралиста, как будто именно тот был виновником всех его мучений. Старик выслушал сына в удивленном молчании, крепко вцепившись в кресло. После пространных и гневных библейских цитат он пробормотал: «Так обмануться! Мой сын, мой единственный сын, которым я так гордился… прелюбодействует с какой-то… какой-то…» Он умолк, а когда заговорил снова, то произнес тоном древнего пророка: «Ну что ж, если ты хочешь, чтобы твой отец и твоя мать умерли от горя, иди проси развода у чистой и достойной женщины, которая приняла тебя как законная супруга перед богом и людьми. О, это будет прекрасно! Я уже слышу перешептывания… Сын методистского священнослужителя развелся с женой, чтобы жениться на разведенной, с которой живет в грехе уже более года! Прекрасный пример для общины! Подумал ли ты о своей дочери? Что будет с ней?» Старик снова умолк. И в заключение, как всякий раз, когда жена или прихожане пытались ему возражать, устроил один из своих знаменитых сердечных припадков. Начал ловить ртом воздух, словно задыхаясь, схватился за грудь… Притворщик! Его лицо оставалось по-прежнему розовым… Тогда сын решил поступить, как поступает хороший игрок в покер, — «заплатить, чтобы посмотреть». Он не тронулся с места. Отец достал из позолоченной металлической коробочки таблетку тринитрина и положил ее под язык. Эту трагикомедию старик разыгрывал всегда, когда хотел заставить волноваться жену, которая более полувека служила ему с покорностью рабыни и сносила все его выходки. Эгоист и тиран. Для него важнее всего поддерживать свою репутацию в глазах окружающих.
Увидев, что сын не бросается к телефону, не вызывает врача и ничего не делает, чтобы ему помочь, старик огорченно пробормотал: «Тебе все равно, пусть твой отец умирает. Ты думаешь только о том, как потворствовать своей греховной плоти! Что ж! Но не жди моего одобрения, моего благословения безумию, которое ты намереваешься совершить. Вспомни о господе, он все видит, нее знает и судит…»
Теперь полковник пристально смотрел на крону мангового дерева. Тени в саду сгустились. Издали донесся какой-то возглас на туземном языке.