Плохая мать
Шрифт:
Дома Александр Маркович «протестировал» сына сам. Гоша не слышал ритма, не отличал грустную мелодию от веселой. Но Александр Маркович так просто не сдался – он повез сына к профессору, знаменитому педагогу по вокалу.
– Он гудит. Вы же слышите, – удивился профессор, предложив мальчику исполнить детскую песенку, – тут не о чем говорить.
Вечером после визита Александр Маркович напился. Рушились все его планы и надежды. Он впервые позвонил жене в Германию.
– Мусичка, у Гоши нет ни слуха, ни голоса, – сказал он и всхлипнул.
На том конце провода молчали.
– Алле! Ты меня слышишь?
– Слышу, – отозвалась жена, – может, оно и к лучшему.
– Я думал, он приедет учиться к тебе, у него все будет...
– Он в любом случае может сюда приехать.
– Да, ты права. Просто это такой удар. Плохая из меня вышла мать.
– Ты хороший отец. Самый лучший.
Гоша подрастал, Александр Маркович старел. Они по-прежнему и жили вместе в старой квартирке, давно не знавшей ремонта. Гоша так и не блеснул никакими талантами, со скрипом окончил истфак института, долго не мог устроиться на работу, пока Александр Маркович не попросил за сына своего давнишнего приятеля. Тот устроил Гошу на работу. Александр Маркович по-прежнему рано вставал по утрам и готовил сыну завтрак. Проверял наличие чистого носового платка в кармане пиджака и денег на обед. С вечера подбирал сыну одежду и вывешивал на стул. Нервничал, если Гоша задерживался. Звонил и требовал сообщить, где находится сын и с кем. Очень не любил, когда звонившие люди не представлялись...
– Думай, просчитывай, – все время повторяла мне мама, – людей, поступки... на два, на три хода вперед.
Она училась на четвертом курсе, когда к ней подошел староста – розовощекий молодой человек – и предложил поехать в выходные на дачу, не скрывая, каким может быть дальнейшее развитие событий. Мама отказалась. В грубой форме. Она, воспитанная в строгих кавказских традициях, восприняла предложение как оскорбление. Комсомольскому вожаку, о котором она знала то, чего знать не должна была, а именно – замятое дело по обвинению в изнасиловании школьницы, посоветовала держаться от нее подальше. Вожак затаил обиду. Это был мамин первый в жизни крупный просчет. Она думала, что мстить он не будет – кишка тонка, и просчиталась. Староста ждал год, и когда до диплома оставалось всего ничего – собрал комсомольское собрание и выступил с пламенной речью. Среди обвинений – задержка в уплате комсомольских членских взносов, резкая критика в адрес руководства института, а значит, в адрес партии и правительства. А также – староста покрылся младенческим румянцем от удовольствия – дружба с «элементами». «Элементом» была мамина подруга Люба, на самом деле Либа. Они были очень похожи – по темпераменту, цинизму, расчетливости, которые удивительным образом сочетались с наивностью и безрассудностью. Только Люба была осторожнее моей мамы, рубившей сплеча. Люба сначала думала, потом говорила.
– Скоро начнут выпускать, – шепотом произнесла Люба.
– Отлично! – воскликнула мама.
– Тихо! Что ты орешь? – испугалась Люба.
На том комсомольском собрании маму выгнали из комсомола и из института.
– Наше вам с кисточкой, – сказала она, кстати, отличница, комиссии, поклонившись и театрально сняв воображаемую шапочку.
В этот же день Любиной семье дали разрешение на выезд.
Они уезжали вместе. Люба, на раннем сроке беременности, с мужем, мамой и свекровью – в Израиль. Мама, которую бабушка с трудом смогла восстановить в институте через друга-фронтовика, – в Красноярск. Люба уезжала в жару, мама – в холод.
– Я пришлю тебе приглашение, – без конца твердила Люба, – ты пострадала из-за меня.
– Любка, прекрати истерику, – отвечала мама, а то я тебе пришлю приглашение.
Мама окончила институт и проработала в Красноярске еще два года. Люба родила в Израиле девочку, которую назвала Машкой, Мириам. До моего рождения было еще далеко.
Там, в Красноярске, мама хотела одного – вернуться и сказать старосте все, что она о нем думала. Нет, лучше сломать ему жизнь.
Она
вернулась и нашла его. В психбольнице. По дорожке шел глубоко больной человек, который боялся поднять голову и смотрел только себе под ноги.– Ну что? Ты уже совсем большая? Тебе уже ничего не страшно? – спросила меня недавно мама.
Мне страшно. Очень. Даже больше, чем в двадцать лет. Потому что уже понимаешь, чего бояться. Это не конкретный, а вселенский страх. За завтрашний день, за будущее детей, за здоровье мамы. И сделать с ним ничего нельзя. Потому что есть что-то – судьба, Бог, провидение, фатум – можно назвать как угодно, который отвечает за то, что произойдет в следующий момент. Или не произойдет.
Мама осталась вдовой в двадцать восемь лет. С ребенком на руках.
По официальной, ее, версии, муж, то есть мой отец, погиб в авиакатастрофе за границей. В Алжире, где он работал по мидовской линии. Я никогда в это не верила. Даже не знаю почему. Как не верила в то, что его родители – свекор со свекровью – на следующий день после похорон единственного любимого сына выставили за порог нелюбимую невестку с ненужной им внучкой. Хотя... Правда в том, что мама действительно осталась вдовой. И наверняка свекровь что-то ей не то сказала, а мама не промолчала, а схватила ребенка, чемодан и ушла, громко хлопнув дверью. Это на нее очень похоже. Про отца я ничего не знаю. Только то, что он был похож на актера Игоря Костолевского. Видимо, в то время, когда я задала вопрос про отца, а было это достаточно поздно, лет в десять, маме нравился именно Костолевский. А так она могла бы с легкостью назвать Юрия Гагарина или Адриано Челентано. Это тоже в ее стиле.
Когда по телевизору показывали кино с Костолевским, я хватала маленькое зеркальце, подсаживалась близко к экрану и внимательно рассматривала нос, подбородок, профиль. Сравнивала... Совершенно ничего общего. Я искала внешнее сходство не только с Костолевским, но и с другими актерами и певцами, которыми «интересовалась» мама. У нас над журнальным столиком висел вырезанный из обложки пластинки портрет Окуджавы. Даже к нему я подсаживалась с зеркалом.
– А почему у тебя нет ни одной свадебной фотографии? – донимала я маму.
– Потерялись. Мы ведь часто переезжали.
– А почему нет ни одной фотографии моего отца? А почему нет фотографии, где он со мной? С младенцами все фотографируются. Неужели вы вообще нигде не фотографировались?
В конце концов мама принесла мне большую потертую черно-белую фотографию. Группа людей рядом с памятником. Крым. Второй ряд стоит бочком, почти прижавшись друг к другу. Первый ряд – мужчины, присевшие на корточки. Лиц почти не видно – фотографу пришлось отойти на приличное расстояние, чтобы все влезли.
– Вот, держи и отстань от меня. Во втором ряду видишь, вот, слева, это мы. Во время свадебного путешествия.
Я дрожащими руками взяла фотографию. Разочарованию моему не было предела. В том месте, на которое показывала мама, стояли две плохо различимые напряженные фигурки, по просьбе фотографа плотно прижавшиеся друг к другу. Совершенно одинаковые люди, в штанах и блузках, с короткими стрижками. И не понятно, кто из них мужчина, а кто женщина.
– А ты справа или слева? – уточнила я.
– А? Справа. Кажется. – Мама вглядывалась в снимок и тоже гадала, кто из них кто.
Фотографию я забрала. И долго, с лупой, вглядывалась в смытые лица. Причем одно лицо, явно похожее на мамино, было лучше видно. Так мне казалось.
– Ну расскажи мне что-нибудь! – канючила я. – Где вы жили? А у тебя было свадебное платье?
Вот в чем я не сомневаюсь, так это в истории их знакомства, которую рассказала мама, чтобы я от нее отвязалась.
Мама тогда работала в адвокатуре и бойко шагала по карьерной лестнице. Единственное, что тормозило стремительное восхождение, – всплывающее в анкете место рождения и прописки.