Плот 'Медузы'
Шрифт:
– Черт возьми! Полтора года - и уже такая гордыня!
– Гордыня? Навряд ли. По-моему, тут было другое, я не мог перенести самовластия взрослых, того, что они по своей прихоти вертят слабым, беззащитным существом: захотят - заставят плакать, захотят - заткнут рот. Уже в том возрасте мне была невыносима несправедливость, навязанная силой.
– Вы не такое уже редкое исключение. Всем детям в большей или меньшей степени присуще это чувство.
– Не уверен, что именно оно. По сути дела, я ополчался против плохо устроенного мира, в котором взрослые знают все, а дети ничего, не знают даже, что можно, а что нельзя. Чувство страха, вернее, уверенности, что мне придется быть изгоем, окрасило все мое детство. Вы меня понимаете?
– Не совсем. Изгоем - где? В дурно устроенном обществе?
– В мире, где тот, кто знает все - будь это отец, мать или сам Господь Бог, - не желает уберечь ребенка от промахов,
– Нет, нет, я слушаю.
– Я был тогда чуть постарше - лет четырех или пяти. Меня учили читать Священную историю. Вначале кара, назначенная Адаму, вызвала у меня просто отвращение: "В поте лица твоего будешь есть хлеб". "В поте лица" - какая гадость! Но когда мне объяснили, что это значит, я и вовсе приуныл: хлеб надо было _заработать_. Долгое время я полагал, что нет ничего проще пошел в банк и взял деньги. Но тогда почему же каждый раз, когда приближались _последние дни месяца_, отец ворчал: "Сколько веревку ни вить, а концу быть!" Мать проливала слезы. Этот "конец" не выходил у меня из головы. Значит, заработать себе на хлеб не такое простое дело? А вдруг я этому не научусь? Вдруг я стану таким, как нищие попрошайки в метро? В метро было много нищих, и это смущало мой покой. Мысль о них преследовала меня каждое утро, когда меня водили на прогулку мимо булочной против Бельфорского льва. Эта булочная с открытой витриной, выложенной свежими хлебцами, бриошами и рогаликами, и поныне существует на углу улицы Дагерр. Здесь всегда был народ - люди, которые умели зарабатывать себе на хлеб. А чуть поодаль на складном стуле сидел нищий и, подражая флейте, носом выводил какие-то невнятные гнусавые звуки, от которых мне становилось не по себе. Однажды я видел, как ему бросили какую-то мелочь, он вошел в булочную и купил маленький хлебец. Я тут же сделал подсчет. В ту пору такой хлебец стоил два су. Шоколадка тоже. Стало быть, на худой конец, если я стану нищим, главное - каждый день получать по две монетки в два су, тогда я смогу прожить. А если мне иной раз перепадет три монетки, я, может, даже скоплю деньги на старость. Этот подсчет избавил меня от тревоги за будущее. Во всяком случае - отчасти.
– А теперь?
– Простите, не понял?
Вопрос застиг его врасплох. Я уточнила: "Теперь вы избавились от тревоги за будущее?"
Он засмеялся негромко, с каким-то даже вежливым удивлением. И, не вставая, отвесил мне почтительный поклон.
– Что ж, и вправду нет. Вы угадали. Я тревожусь о нем ненамного меньше прежнего. Несмотря на известность, несмотря на успех моих книг. В этом отношении я никогда не был спокоен. Меня не покидает мысль о том, что общество жестоко - более жестоко, чем я даже предполагал. Успех - дело неверное. Счастье переменчиво, человека могут забыть, завтра все может измениться, и я потеряю все, что имею.
– А вы не думаете, что мадам Легран подозревает об этих ваших страхах?
– Ей нечего подозревать - они ей хорошо известны. Я ведь ничего от нее не скрываю. Но если вы полагаете, что из-за этого у нее возник какой-то "комплекс неуверенности", вы глубоко заблуждаетесь. Когда на меня находят эти дурацкие страхи, мы вместе их вышучиваем. Мы оба достаточно сильные люди, чтобы в случае необходимости противостоять несчастьям.
– Во всяком случае, вы так полагаете.
– Я в этом уверен. Причем на основании опыта: ведь я больше года жил впроголодь.
– А я думала, вы росли в довольно состоятельной семье.
– Так и есть. Но когда мне исполнилось восемнадцать лет, отец без лишних слов выгнал меня из дому. Притом без гроша в кармане".
3
Эта подробность или, вернее, это обстоятельство было для меня новостью.
– Ого! Какое же преступление вы совершили?
– О, это слишком длинная история!
– А вы не можете сформулировать в двух словах, что к этому привело?
– А вы можете сформулировать в двух словах, почему Бодлер написал "Цветы зла"?
– Не понимаю, что здесь общего?
– Меня выгнали из дому, потому что я написал некую книгу. А оттого, что меня выгнали, я ее опубликовал. Оттого, что...
– Какую книгу? Ту, что вызвала скандал?
– Именно.
– Снова месть? "Я созгу твой ковел"?
– И да, и нет. Это гораздо сложнее. Может, я ее для того и написал.
– Чтобы вас выгнали из дому?
– Чтобы высказать то, что накипело в душе.
– Накипело - против
кого? Против вашего отца?– Против всей семьи. Против целого света.
– Это в восемнадцать-то лет?
– Самая пора для отрицания и бунта.
– Вы правы. К этому времени вы уже кончили лицей?
– Я готовился к поступлению в Училище древних рукописей.
– Вот уж никак не вяжется с вами!
– Знаю. Все это не так-то просто объяснить. Понимаете, школьные годы были для меня непрерывным мученичеством.
– Вы не любили школу?
– Да нет, я бы не сказал. Не в этом дело. Я, кажется, все время себе противоречу. Но, понимаете, бывают дети... Вот хотя бы Реми: для него все в жизни было просто, все заранее расписано. В двенадцать лет он уже знал, кем будет, и так и вышло, он стал администратором, крупным чиновником. Правда, после войны он переменил профессию, но по причинам, которые никто... Впрочем, об этом после. Ему были совершенно неведомы мои детские страхи перед таинственным и грозным будущим. С самых юных лет он смотрел на мир с полным доверием, общество взрослых рисовалось ему благотворной, доброжелательной средой, где каждому уготовано подобающее место. Знаете, есть такая игра - наподобие игры "третий лишний". В круг ставят стулья по числу участников - но одного стула не хватает. Реми никогда не задумывался над тем, что ему может выпасть в жизни доля - или, вернее, недоля лишнего игрока, эта мысль казалась ему просто невероятной. Мне же наоборот - мне казалось невероятным, если вдруг по счастливой случайности я успею занять свободный стул. Поступая в десятый класс, я уже знал, что меня там встретят тридцать учеников, которые перешли в него из одиннадцатого класса [во французской школе первый класс - старший], и каждый из них уверенно сидит на своем стуле. Как же я могу рассчитывать найти свободное место? Поэтому уже за несколько месяцев до поступления в школу я начал подготавливать отца: "В школе ведь обязательно - ну просто _обязательно_ кто-то должен быть самым плохим учеником..."
– Но вы ведь не были самым плохим?
– Нет, я оказался самым лучшим. На свою беду. Я ждал всего чего угодно, только не слов: "Первый ученик - Фредерик Легран". Конечно, я был счастлив, но главное - ошеломлен. Первый - почему? Каким образом? Это казалось мне результатом какого-то таинственного ритуала, правила игры от меня ускользали. Но я по крайней мере успокоился: уф! я прочно сижу на стуле, счастье мне улыбнулось! Однако это длилось недолго. В девятом классе я учился еще хорошо, в восьмом - довольно прилично, а в седьмом начал сдавать. Я был годом моложе своих соучеников, может быть, меня следовало оставить на второй год. Занимался я не больше и не меньше, чем прежде, и, однако, с каждым месяцем, с каждой неделей терял один-два балла, съезжал на одно-два места; медленно, но верно удачливый игрок превращался в игрока-неудачника. Значит, в этом мире нет ничего незыблемого, приобретенного раз и навсегда? Жестокое открытие. Все рушилось. К тому же мне стало казаться - вероятно, без всяких оснований, что дома меня любят меньше, чем прежде. Но кому, как не вам, доктор, знать, что от созданного ими мифа люди страдают больше, чем от реальной действительности? И вот вам пример...
На его лице заиграла насмешливая улыбка, в которой чувствовался, однако, налет грусти.
– Скажите, вам еще случается иногда гулять в Люксембургском саду?
– И Люкс? Еще бы. С ним связана вся моя юность.
– Вот как, и ваша тоже? Тогда вы, наверное, помните ворота, которые выходят на улицу Вожирар?
– Рядом с бывшим музеем?
– Вот-вот. Вы входите. Что у вас по правую руку?
– Киоск с газированной водой.
– Верно! Теперь там торгуют кока-колой. А чуть подальше, посреди лужайки?
– Постойте... Какой-то памятник?
– Правильно. Какой?
– Не помню. Какая-то скала, плющ.
– Да, да. А под скалою?
– Вспомнила! Сидящий титан!
– Верно. Бронзовый гигант, который всем своим напруженным телом подпирает, пытается удержать огромный, придавливающий его камень. Вы сказали "титан". А я звал его иначе. Может, кто-нибудь при мне случайно произнес это название. Так или иначе, для меня этот памятник назывался "Бремя жизни".
– Странно в устах ребенка.
– Не правда ли? Мы жили тогда на улице Мезьер, в типичном буржуазном доме постройки прошлого века, большом и мрачном. Чтобы попасть в коллеж Вовенарга, мне надо было пройти через Люксембургский сад. И знаете, что я проделывал каждый раз? Каждое утро изо дня в день? Какой я совершал ежедневный обряд? С ранцем за спиной я останавливался посреди лужайки. Смотрел на скульптуру. Согбенный человек. Глыба, которая на него давит. И каждый раз, каждое утро эта глыба наваливалась мне на сердце, и я говорил про себя: "Вот и я, я тоже раздавлен бременем жизни".