Плот 'Медузы'
Шрифт:
Предоставила ему изливать свои восторги по поводу Парижа. Наконец он сел, я спросила: "Начнем?" Движением руки ответил: "Пожалуйста". Закинул ногу на ногу.
– Поговорим еще немного о вашем двоюродном брате Реми.
– А-а! Извольте!
– Я вижу, вы в восторге.
– Нет. Но если это на пользу...
– Итак, подытожим: этакий невозмутимый увалень, главное - "никаких неприятностей", приспособленный к жизни, неглупый, усидчивый, здравомыслящий - словом, примерный мальчик. Иначе говоря - зануда, верно?
– Как когда. Я вам уже говорил, во время игр мы отлично ладили друг с другом. Отлично. Два сорванца. Проказливые, изобретательные. Но вдруг стоп, пора делать уроки, и вот он уже засел за учебники и тетради, молчит - точно воды в рот набрал, сосредоточенный, прилежный, не голова, а шахматная доска, каждая фигура на своем квадрате...
– Такое раннее честолюбие?
– Я бы не сказал. Честолюбцам свойственна кипучая энергия, даже напористость. У Реми и
– Ждать, пока преподнесут на блюде?
– Не совсем. Скорее по принципу автомата: ты стараешься, учишься, сдаешь экзамены, потом нажимаешь кнопку - дзинь - и получаешь должность, которая тебе причитается. У меня же все было наоборот: дзинь - в автомате пусто, должностей не осталось, разобрали другие. Помню, однажды в Лугано... хм, забавно, почему вдруг это всплыло в памяти?.. Надо вам сказать, что семья Легран - весьма скромного происхождения. Мой отец родился в Сент-Антуанском предместье. Женившись на моей матери - а она, как вам известно, урожденная Провен, - он поднялся ступенькой выше по общественной лестнице. Он долго служил скромным счетоводом у старого торговца лаками, который привязался к нему и оставил в наследство свою лавку. Отец немедля ее продал и, пустив деньги в оборот, нажил капитал на сделках с недвижимостью. Я рассказываю вам эти подробности, чтобы вы поняли: среда, в которой я вырос, - состоятельные, но средней руки буржуа. Сам я родился на улице Мезьер. Пятикомнатная квартира окнами во двор, с допотопным лифтом (помните - на тросах?), с черным ходом - словом, вы понимаете, о чем я говорю. Напротив нас жила вдова прославленного генерала. Мать часто встречала ее на рынке - генеральша сама ходила за покупками. ("Как просто она держится!") Дамы раскланивались, осведомлялись о здоровье друг друга. Отец очень дорожил этим знакомством, я же был им просто ослеплен (шутка сказать - мировая война!), но этим отношения наших семей исчерпывались. Да иначе и быть не могло: в моих глазах между берегом безымянных мелких песчинок - рядовых людей - и гордыми мраморными утесами славы лежала такая пропасть, что через нее просто невозможно было перекинуть мост. Не знаю, внятно ли я выражаюсь.
– По-видимому, в вас уже пробудилось классовое чувство?
– Несомненно, но тут дело не в нем. Мать встречала генеральшу на Сен-Жерменском рынке, раскланивалась и разговаривала с ней. Она встречала там и жену сапожника, раскланивалась с ней, однако не разговаривала; я замечал разницу. И все же у меня было ощущение, что слава знаменитого генерала или президента Пуанкаре, которым восхищался отец, какого-нибудь модного художника, даже артиста воздвигала между ними и семьей Легран преграду куда более непреодолимую, чем та, которая отделяла Легранов от сапожника. Понимаете? Суть была не столько в классовой принадлежности, сколько в _породе_. Мне казалось, что человеку от рождения суждена слава или безвестность, все равно как одному суждено родиться леопардом, а другому - жабой. Глазам ребенка мир рисуется таким, каким он его видит: неизменным и незыблемым. Я не представлял себе, как из серой массы заурядных людей можно перейти в блистательное меньшинство знаменитостей. Леопард ведь не меняет своей пятнистой окраски. Наверное, именно поэтому я так болезненно воспринимал шутки моих школьных товарищей, которые, переводя мою фамилию на немецкий язык, называли меня Friedrich der Grobe Фридрихом Великим, как короля прусского, словно для того, чтобы лишний раз подчеркнуть мое ничтожество.
– Неуместная шутка родителей?
– То, что они называли меня Фредериком?
– Помню, на бульваре Инвалидов был булочник по фамилии Мань. Должно быть, шутники родители нарекли его Шарлем, потому что на вывеске он не решился обозначить свое полное имя, а написал только первую букву - Ш [имя Шарль Мань звучит по-французски как Шарлемань, то есть Карл Великий].
– Я его понимаю. Такое имя - нелегкий груз.
– Но теперь-то вы не должны это чувствовать. Вы создали себе свое собственное имя.
– Как вам сказать... пожалуй, мои чувства мало изменились. По отношению к славе, я имею в виду. До сих пор - не правда ли, странно?
– я не могу, например, смотреть на групповой снимок, где Марсель Пруст, совсем еще юный, стоит на коленях, держа в руке ракетку, точно мандолину, у ног девушки, сидящей на стуле, не могу смотреть на этот снимок без удивления; я никак не освоюсь с мыслью, что человек, вознесенный, подобно Прусту, на вершину славы, вел когда-то самую банальную, нелепую светскую жизнь и при этом окружающие не глядели на него словно зачарованные, как глядят на гениального писателя, каким он стал двадцать лет спустя... Это чувство во мне настолько сильно, что даже теперь, когда я вам описываю эту довольно смешную фотографию, мне кажется, будто от нее исходит какой-то аромат тайны, скрытого смысла, особой интеллектуальности... Любые фотографии или документы, касающиеся молодости или частной жизни великих людей, неизменно производят на меня такое впечатление. Быть может, мои фотографии так же действуют на других... Но это дела не меняет...
Так вот, мне вспоминается, как однажды во время каникул в Лугано мы с Реми ехали в маленьком трамвае - этот голубой кукольный трамвай курсировал вдоль озера как фуникулер, сейчас
его заменили троллейбусом, - с нами была бабушка Реми по матери, в окно мы вдруг увидели цыганку. "Расскажи своему кузену", - обратилась бабушка к Реми. Перед этим Реми провел две недели у нее в Жерармере. И он рассказал мне, что какая-то цыганка гадала ему там на картах. А потом полушутя-полусерьезно добавил, что она напророчила ему, будто он станет президентом Республики.Сначала, видя его улыбку, я решил, что он посмеивается над столь грубой лестью. Так на его месте поступил бы я. Но вскоре я понял: нет, если он и не поверил в предсказание, он вовсе не считает его таким уж несбыточным. Бабушка тоже улыбалась - с гордостью. Значит, оба они всерьез допускали возможность подобного триумфального будущего! Но ведь Реми, такой рассудительный, такой уравновешенный, не способен предаваться беспочвенным фантазиям. Раз он готов поверить в столь многообещающее пророчество, значит, он так или иначе чувствует свое таинственное предназначение! В то время как я не уверен, что способен обеспечить себе более или менее пристойное существование в серой массе ничем не примечательных людей, он, товарищ моих детских игр, сознает, что призван быть членом священного и немногочисленного братства великих людей! Контраст наших судеб поверг меня в еще большую тоску и уныние. Не знаю, понятно ли вам то, что я пытаюсь объяснить.
– В общем - да. Что же было дальше?
– Да, собственно, тем дело и кончилось. С гадалкой. Этот анекдот, пожалуй, просто показывает, как мои опасения и страхи перед будущим увлекали меня все глубже в водоворот горьких сомнений. И, однако, это были цветочки. Да. Хоть я и был готов к самому худшему, хотя мои школьные неудачи и прегрешения подготовили меня к этому худшему и я считал, что уже изведал тягчайшие невзгоды, налагаемые бременем жизни, но когда вдобавок в один прекрасный день я обнаружил у себя (усмехается) чудовищные склонности, переполнившие меня стыдом и отвращением, вот тут я решил, что поистине проклят.
– Я догадываюсь, о чем вы говорите. Сколько вам тогда было лет?
– Лет двенадцать-тринадцать. Но в некоторых отношениях я был невинен, как младенец. Однажды я, уже здоровый верзила, вогнал в краску свою мать в присутствии одной приятельницы, с которой мы вместе пошли в Лувр. Глядя на пухлого мраморного отрока, наделенного весьма двусмысленной красотой, мать сказала: "Не правда ли, вылитая женщина?" "А может, это и есть женщина?" возразил я, как мне тогда показалось, весьма кстати. Я, видите ли, еще не вполне разобрался в некоем небольшом отличии, которое, впрочем, изображалось весьма ненавязчиво, а порой и вовсе отсутствовало, я рассматривал это как художественную вольность и, кстати, вполне ее одобрял. Но вы представляете, как хохотала наша приятельница!
– Да, сказать по правде, вы не отличались скороспелым развитием.
– Отнюдь - и даже в большей мере, чем вы предполагаете. Представьте, однажды... ха-ха... однажды я расклеивал плакатики - в тринадцать лет я, видите ли, был ярым противником пьянства, сам нарисовал пропагандистский плакат и размножил его не то в пятнадцати, не то в двадцати экземплярах на своем детском гектографе. На плакате был изображен человек, которого засасывают зыбучие пески. Надписи я уже не помню, это не важно; и вот я подумал: "Где бы их расклеить, чтобы было получше видно?" И не нашел более удобного места, чем уличные уборные: уж там-то, сами понимаете, есть досуг рассмотреть висящий на стене рисунок... В ту пору уличные уборные были на каждом шагу (теперь их почти отовсюду убрали): на одной только улице Гинмер и напротив лицея Монтеня их было четыре, напротив Горного института на бульваре Сен-Мишель три, на улице Медичи две... И вот как-то утром, в четверг, я вышел из дому с ранцем, набитым плакатами. Но поскольку я не был уверен, что это разрешено, я то и дело озирался, чтобы меня не застали, так сказать, на месте преступления. На улицах Гинмер и Огюста Конта все обошлось без приключений, но едва я юркнул в павильончик, который стоит, вернее, стоял на углу бульвара Сен-Мишель, как за мной следом вошел какой-то мужчина. Я решил: подожду, пока он выйдет, но, к моему испугу и изумлению, он откидывается назад и смотрит на меня... Осечка. Я проворно выскакиваю из уборной и быстро, незаметно - в соседнюю, метрах в двухстах от первой. Только вошел - мужчина тут как тут! Откидывается назад и глядит на меня. Уже пожилой, с седыми усами. Полагаю, вы догадываетесь, какие мысли и надежды пробудил в нем юный любитель уборных. Но я перепугался насмерть - сомнений нет, это сыщик, он следит за мной, он потребует, чтобы я открыл свой ранец, увидит нелегальные плакаты и меня арестует. Я опрометью на улицу, он за мной - к счастью, чуть-чуть отставая. Воспользовавшись уличной толчеей, я пересек бульвар и спрятался в какой-то подворотне. Уф! он меня не заметил, теперь я могу следить за ним через дверную щель. Он еще по крайней мере минут десять искал меня и прохаживался взад и вперед, так что я уже начал опасаться, что мне никогда отсюда не выйти. Наконец он потерял надежду и ушел; тогда я отправился следом за ним, чтобы издали убедиться, не пошел ли он в полицейский участок. Но что я вижу? Вместо того чтобы отправиться в полицию, он идет в Люксембургский сад, а потом за ограду, где устроили отхожее место мальчишки. Еще долгое время я не понимал, что это за странные сыщики, наблюдающие за уборными.