Пляска Чингиз-Хаима
Шрифт:
— Вам подсунули сердце.
Да, такого я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
Дошло до него не сразу.
— Слушайте, старина, — начал я, — кто-то с вами сыграл скверную шутку. Всучил вам сердце. Не хочу вас пугать, но, думаю, все это страшно серьезно. Вы теперь стали живым.
Он взвыл, я, можете мне поверить, никогда ничего подобного не слышал, хотя опыт у меня, какого никому не пожелаешь.
— Помогите! — прошептал он голосом умирающего.
Это называется рождение.
— Я могу позвать врача, вы не против?
— Нет, нет, знаю я их… Сделать со мной такое! Я не желаю быть живым, я слишком люблю жизнь! Вдруг он вскочил на ноги:
— Живой! Я — живой! Это ужасно, я не хочу этого видеть! Завяжите мне глаза!
И в тот самый момент, когда я вовсю радовался шутке, которую неизвестный учудил с Флорианом, я вдруг начал понимать, куда он клонит. Я уж было
Я уже был на пути к бесследному исчезновению, когда инстинкт самосохранения расстрелянного все-таки взял верх. Во мгновение ока я понял, что происходит. Все та же опасность, что вечно висит над диббуком, неважно, сколько их — один или шесть миллионов.
Меня пытаются изгнать.
Мне сочувствовали, были со мной любезны, но я уже намозолил глаза, и к тому же все уже по горло сыты моей хорой.
Вот только так легко облегчить свою совесть не удастся.
Я вам скажу одно: новой диаспоры не получится. Можете стараться как угодно, но ни я, ни шесть миллионов других диббуков никогда не ступят на дорогу изгнания из вашего объевреившегося подсознания.
Я положил руку на свою желтую звезду. Уф-ф! Она еще здесь. И ко мне тут же вернулись силы.
— Что это с вами? — полюбопытствовал Флориан. — Какое-то странное у вас лицо.
Он спокойно сидит напротив меня и чистит ногти острием своего ножа.
Я молчу. Восстанавливаю дыхание. Даже если они соблюдут все традиции, даже если десять евреев, прославленных своим благочестием, окружат меня и станут молиться по всем правилам святой нашей Торы, я все равно откажусь исчезнуть.
Если они действительно желают изгнать меня, то им придется сделать то, чего никто никогда еще не сделал: сотворить мир. Я не говорю: сотворить новый мир, я говорю: сотворить мир. Потому что это будет в первый раз.
На меньшее я не согласен.
И потом… Во мне постоянно живет древняя мессианистская мечта. Я думаю о Лили. Нужно помочь ей реализовать себя. Ни один мужчина не имеет права отказаться от этой миссии.
— Скажите…
Флориан поднял голову:
— Да?
— В Варшавском гетто она была?
— Разумеется. Вы и представить себе не можете, где она только не побывала.
— Но она хоть была взволнована?
— Естественно. Лили очень легко взволновать. В этом ее трагедия.
— И… ничего?
— Ничего. Она была взволнована, вот и все. А сейчас, прошу меня извинить… — Он взглянул на часы и достал нож. — Три минуты. Он уже исполнил свое предназначение в жизни.
И Флориан ушел. Кулак по-прежнему на месте. Я всегда жалел, что не пошел в Варшавское гетто вместе с остальными. Я хорошо знал улицу Налевску перед войной. Там всегда было полно типов вроде меня, словно бы сошедших с карикатур: у антисемитов талант к карикатуре. Даже фамилии тех людей вызывали смех: Цигельбаум, Катцнеленбоген, Шванц, Геданке, Гезундхайт, Гутгемахт. Достаточно немножко знать немецкий, чтобы понять, как мастерски нелепо еврейский жаргон окарикатуривал язык Гете. Мое место было там, с ними. Любопытная вещь: есть евреи, которые умрут с ощущением, что они избежали смерти.
28. Опять избранные натуры
Ну вот, я поддался соблазну серьезности, что чудовищно опасно для юмориста, ведь на этом мы уже потеряли Чарли Чаплина, но тут услышал
неподалеку оживленный разговор и увидел, как на опушку вышли два изысканных аристократа, барон фон Привиц и граф фон Цан. Вынужден признать, что, несмотря на долгий путь по пересеченной, изобилующей ямами и грязью местности, каковую являет собой лес Гайст, оба сохранили присущую им элегантность и костюмы их были столь же безукоризненны, как во времена Гете. Так что все-таки не перевелись еще высокородные особы, которые умеют не только одеваться, но и сохранять, невзирая на штормы и приливы, острую как бритва складку на брюках и жестко накрахмаленное собственное достоинство. Костюм «принц Гэлльский» барона, казалось, только что вышел из рук услужливого камердинера, и это является неоспоримым доказательством, что наше дворянство, несмотря на все так называемые трудности, никогда не будет испытывать недостатка в отличных лакеях, мыслителях и эстетах, являющихся высокими мастерами в сфере искусства накрахмаливания пристежных воротничков и чистки обуви до зеркального блеска, а также бдительно заботящихся о том, чтобы ни одна пылинка, ни одна слезинка реальности не посмела запятнать гардероб, следить за сохранностью которого им поручено уже многие столетия. Один небезынтересный французский писатель, проявивший себя в этом жанре при нацистах, лет тридцать назад бросил лозунг, ставший впоследствии руководящим указанием для великого множества наших поставщиков: «Мы желаем чистые трупы». Да, то был крупнейший культурный заказ века.И все же барон немножечко запыхался. Долгий маршрут утомил его. Да и вообще выглядел он так, словно был совсем на пределе. Его физиономия сохраняла отпечаток безграничного удивления, а в глазах застыло выражение уязвленности и негодования. Граф фон Цан тоже выглядел не лучшим образом: лицо у него было такое, словно по пятам за ним гонятся шесть миллионов мертвецов, а впереди подстерегает не меньшее количество членов «красных бригад». Выглядело оно совершенно изможденным, и только седые усики сохраняли достоинство. Он был похож на Дон Кихота, которого неожиданно поколотил Санчо Панса. Он здорово вспотел и потому извлек из кармана шелковый платок цвета слоновой кости и осторожно промокнул лоб.
— Но, дорогой барон, что можете сделать вы? Они линчуют ее. Они же чувствуют, что она их бесконечно унизила, нанесла им удар в самое уязвимое место… Мы движемся к величайшему преступлению всех времен, совершенному бессилием.
— Ах, дорогой граф, демократия, что это за ужас! Лили оказалась в лапах плебея. Эти люди не способны смотреть на нее глазами духа. Они не умеют любить, как любили мы в течение многих столетий, — чисто духовной любовью. Толпа, подчиняющаяся самым простейшим инстинктам, — возьмите, к примеру, голод, есть ли более животный, более примитивный инстинкт, нежели голод? — способна думать только желудком. Какая низменность, какое зверство! Скажите, ну как она может ускользнуть от них? Такой древний, такой благородный род! А какие чудесные замки! Поверьте, дорогой друг, благородным душам остается только научиться умирать!
Он заметил книжки, валяющиеся на развалинах, и бросился к ним:
— Взгляните, дорогой друг, взгляните… Книги! Это она! Она была здесь… «Великие кладбища в лунном сиянии»… Монтень… Паскаль… «Нет орхидей для мисс Бландиш»… «Воображаемый музей»… Шекспир… «Условия человеческого существования»… «Королева яблок»… Это она, уверяю вас! «Импотентный мужчина»… «Фригидная женщина»… Скорей! Лили где-то неподалеку!
Они устремились к горизонту и исчезли среди подлеска. А я слушаю пение птиц. Любуюсь бабочками. Цветы кажутся куда красивей — как всегда, когда рядом никого нет. Природа обрела надежду, подняла голову, стала дышать. Ну и надеяться тоже. Природа, не знаю, известно ли вам это, живет надеждой. В лоне своем она таит великую надежду. Да, да, она ведь тоже немножко мечтательница и не утрачивает мужества. Она рассчитывает в один прекрасный день добиться. Точней сказать, вернуться. Вернуться в рай, в утраченный Эдем своих первых дней. И в этом смысле очень рассчитывает на человека. Я хочу сказать, на его исчезновение.
29. Шварце шиксе
Я вздрогнул. Бабочки исчезли, цветы увяли, птички, прервав песню, упали наземь: возвратился Флориан. Он вел за руку Лили. Ее одежда и прическа пребывали в некотором беспорядке: полиция старалась вовсю. Но я сразу же увидел, что и на этот раз полиция не добилась успеха, в точности как армия, церковь, наука и философия. На ее лице с безупречными чертами мраморной статуи, которое не удалось бы запятнать никакой грязью, да, на этом лице мадонны с фресок и принцессы из легенды были слезы, и пожалуй, слезы — это единственное утешение, которое могли ей дать мужчины.