Пнин
Шрифт:
Я так устроен, что для того чтобы быть готовым встретить злобу дня, мне совершенно необходимо выпить стакан сока из трех апельсинов. Поэтому в половине восьмого я наскоро взял душ и через пять минут вышел из дому в обществе лопоухого и унылого Собакевича.
Воздух был остро-бодрящий, небо начищено до блеска. В южном направлении пустынное шоссе забиралось между пятнами снега на сизоватый холм. Высокий обнаженный тополь, коричневый, как метла, возвышался справа от меня, и его длинная утренняя тень, пролегая через улицу, дотягивалась до здания кремового цвета с зубчатым верхом, который, по словам Коккереля, мой предшественник принимал за турецкое консульство на том основании, что видел, как туда входило множество людей в фесках. Я свернул налево, на север, прошел под гору два или три квартала к ресторану, который я приметил накануне; но его еще не открывали, и я повернул назад. Не успел я сделать и двух шагов, как по улице прогромыхал большой грузовик с пивом, и сразу же за ним проследовал маленький бледно-голубой седан с выглядывавшей из него белой собачьей головой, после чего проехал еще один большой грузовик – точная копия первого. Утлый седанчик был набит узлами и чемоданами; за рулем сидел Пнин. Я издал приветственный
Ускорив шаг, я прошел мимо заднего грузовика и еще раз увидел напряженный профиль моего старого друга, в шапке с наушниками и в зимнем прорезиненном пальто; но в следующее мгновение зажегся зеленый свет, белая собачонка, высунувшись, тявкнула на Собакевича, и вся процессия устремилась вперед – грузовик номер один, Пнин, грузовик номер два. С того места, где я стоял, я видел, как они удалялись в обрамлении дороги, между мавританским домом и итальянским тополем. Потом маленький седан храбро обогнал передний грузовик и, вырвавшись наконец на волю, запустил по сверкающей дороге, которая, сколько можно было разглядеть, суживалась в золотую нитку в легкой дымке, а там череда холмов красиво уходила вдаль, и просто невозможно предсказать, какие чудеса там могут произойти.
Коккерель, в коричневом халате и сандалиях, впустил кокера и повел меня на кухню к наводящему тоску английскому завтраку из почек и рыбы.
– Ну а теперь, – сказал он, – расскажу вам, как Пнин раз поднялся на сцену, чтобы выступить в кремонском дамском кружке, и обнаружил, что взял с собой не ту лекцию.
1957
Переведено 1975–1983;
новая редакция 2005–2006
Разрешенный диссонанс
Ни одно звено ряда (узор которого на безконечном удалении, отвесно, словно ракеты, возносится от своего очерченного предела, чтобы потеряться в нем) никогда не достигает пограничной черты. За нею – «абсолютное ничто», но сферический мир не может существовать без этой окружающей его пустоты, и не только оттого, что всякое «внутри» предполагает «извне», но еще и оттого, что в этом «ничто» лежат строго-геометрически разсчитанные, невещественные средние точки дуг, из которых выстроена вся композиция. {1}
1
Эпиграф: М. С. Эшер. По приближении к бесконечности. См.: Эшер-1988, 42.
1
Четвертый английский роман Набокова отличается от прочих и устройством своим, и родом. Очень многие, чтобы не сказать все, начиная от обезкураженного издателя, отказавшегося печатать «Пнина» (который появлялся на свет отдельными главами, с пропусками в журнале {2} , – чего не бывало с другими английскими романами Набокова), полагали, что книга эта представляет собою собрание более или менее самостоятельных этюдов, рассказов, нанизанных вроде бусин на одну повествовательную нить, но не образующих целого «романа» в том (очень, вообще говоря, рыхлом) смысле, в каком это слово обыкновенно понимают.
2
«Нью-Йоркер», где между ноябрем 1953 года и ноябрем 1955-го были напечатаны главы 1-я, 3-я, 4-я и 6-я.
Можно допустить, что первоначальный замысел и предполагал нечто в этом роде: первое упоминание о нем находим в письме к Эдмунду Вильсону в июне 1953 года, где Набоков пишет, что начал сочинять «несколько рассказов об одном моем создании, некоем профессоре Пнине» {3} . Скоро, однако, его виды переменились, и он стал твердо настаивать, что «Пнин» «отнюдь не собрание этюдов» {4} . Это противоречие можно устранить не столько педантическими указаниями на ничего в этом случае не значащую разницу между рассказами и этюдами (или очерками, «sketches». «Очерков не пишу», ворчливо заметил Набоков в письме к упомянутому издателю, Паскалю Ковичи), сколько вспомнив, что у Набокова было совершенно особенное понятие о художественном целом, которое существенно отличалось от общепринятого и которое основано на придуманном им методе прокладывания тематических путей сообщения, а не на сюжетном или характерном развитии. Характеры Набокова очень редко меняются в пределах книги и, во всяком случае, никогда не изменяются в такой степени, как мы это видим у Диккенса, не говоря уже о Толстом.
3
Н – В, 282. Я предполагаю, что роман был начат 18 мая, потому что в журнальном варианте первой главы сказано, что это день его рождения (потом Набоков перенес его на 15 февраля).
4
Письмо к Ковичи от 29 сентября 1955 года. ИП, 178.
Помня об этом, можно сказать, что главы автобиографии Набокова, напечатанные несколькими годами ранее в том же журнале, что и «Пнин», каждая из которых снабжена собственной арматурой рассказа, тоже образуют роман и, будучи слиты в книгу «Убедительное доказательство», сочленяются в единую структуру тематических звеньев, которая поддерживает весь повествовательный комплекс. «Пнин» – произведение сходного рода: его «внутреннее устройство», по словам автора, «основано на целом ряде органических внутренних переключений» (от темы к теме) {5} . Существенное различие между этими двумя книгами состоит
в пропорции производительного и воспроизводительного импульса, то есть в отношении воображения к воспоминанию.5
ИП, 156–7.
Теренциан Мавр сказал, что книги имеют свою судьбу, которая зависит от способности читателей читать. У «Пнина» всегда была свита почитателей, которым по душе смешные стороны книги и которые, невзирая на всю ее горечь, считают ее «теплой» и трогательной, даже если они при этом равнодушны к другим книгам Набокова. В первые же полгода по выходе «Пнина» отдельным изданием в 1957 году появилось семьдесят семь рецензий только по-английски, большей частью поверхностных, и со всем тем этот роман изучают менее охотно, чем другие английские книги Набокова, – может быть, как раз вследствие его кажущейся, но обманчивой, незамысловатости {6} .
6
К концу 1980-х годов положение несколько изменилось с появлением книги профессора Леоны Токер (Токер-1989), второй части биографии Бойда, и моей книги о «Пнине» (Б-1989).
Хронологически профессор Пнин размещается между Гумбертом и Кинботом (тоже учеными филологами), резко отличаясь от обоих тем, что скверно владеет английским языком, что, в сочетании с его склонностью к обстоятельности в речи, постоянно заводит его в баснословно забавные положения. Но даже непритязательный читатель, который во второй раз книги не откроет, очень скоро понимает, что Пнин, несмотря на свои постоянные комические промахи, и странности, и педантические привычки, человек чрезвычайно симпатичный. В этом трио профессоров-иностранцев, каждый из которых в Америке явно инородное тело, только Пнин в здравом уме и с сострадательной душою, тогда как по обе стороны от него располагаются извратившие душу и помешавшиеся в рассудке себялюбцы {7} . Кроме того, в отличие от двух своих соседей, Пнин сам своей жизни не рассказывает, что чрезвычайно важно; вместо того повесть о Пнине принадлежит перу странного персонажа N., а так как бремя доказательств лежит на повествователе (хотя в более высокой инстанции оно должно быть на читателе, конечно), то эта особенность приобретает огромное психологическое, теоретическое и художественно-техническое значение.
7
Мейер-1988, 217. Сюда можно прибавить и четвертого иностранца (первого хронологически) профессора французской словесности из «Сестер Вэйн», «холодного, нечуткого наблюдателя поверхностных планов бытия» (ИП, 116), одинокую фигуру которого можно разглядеть во французском профессоре из раннего и забытого английского стихотворения Набокова «Изгнанник» (Нью-Йоркер, 24 октября 1942 года, с. 26).
Один тонкий критик-англичанин, напомнив, что всякая книга держится на соглашении между автором и читателем, заметил, что неоригинальность прячется за спиной безжизненных условностей; чрезмерная оригинальность скрывается от читателя в непроходимых дебрях эзотерики; и только уравновешенная оригинальность выбирает средний путь, обращаясь как к настоящему, так и к будущему {8} .
Некоторые конституционные условия «Пнина» если и не совершенно небывалые в литературе, то во всяком случае весьма редко встречаются. В этой тонкой книжке расселилось неимоверное количество лиц (более трехсот), но, в отличие от других населенных романов, вроде «Улисса», здесь совсем нет ощущения тесноты, потому что многие из этих лиц – эфемерных, хотя и живо написанных – входят в книгу и покидают ее в пределах одного синтаксического периода, не оказывая на развитие сюжета никакого или почти никакого действия. Это тщательно дозированное и рассчитанное введение в текст действительных, хотя и не действующих лиц являет собою усовершенствованный стилистический прием Гоголя, который Набоков специально и тщательно описал {9} .
8
Джеффри Вест, рецензия романа Фолкнера «Авессалом, Авессалом!», в Литературном приложении к лондонской «Таймс», 20 февраля 1937.
9
Рассуждения Набокова об этом гоголевском приеме изложены в его лекциях по русской литературе (РЛ, 19–23). См. также Гайд-1977 и Б-1989, 16–17, особенно же Приложение А, «Действующие лица».
Чрезвычайно интересно устроена и хронологическая система романа. Нельзя, например, не заметить постепенной компрессии времени по мере развертывания романа по главам (первые три охватывают почти два с половиною года, тогда как остальные четыре – меньше одного), искусные откаты и оползни времени в каждой главе и хронологическая двойственность, или двумерность, создаваемая намеренным смешением двух календарей, русского (Юлианского) и западного (Григорианского), что всего яснее видно в третьей главе, где «Пнинский день» (день его рождения, пятнадцатое февраля по новому стилю, незамеченный им отчасти вследствие календарной путаницы) на самом деле может быть днем смерти Пушкина (десятое февраля нового стиля), так что памятование о смерти, владеющее Пниным в этот день, пропитанное печальными стихами Пушкина о собственном предчувствии смерти, окрашивает всю главу и делается ее основной темой {10} .
10
См. Б-1989, 15–16, 121–123, и Приложение В.