По древним тропам
Шрифт:
Так за что же они держат его в одиночке, как матерого бандита? Почему не отправляют в исправительный лагерь, в пустыню, без суда и следствия, как это делают с другими узниками. Почему не отправляют в какую-нибудь шахту, в места, которые народ метко назвал «барса — кельмес»: пойдешь — не вернешься. Неужто ему готовится еще более суровая кара?..
Через месяц Садык потребовал приема у начальника тюрьмы, но ему отказали. Садык объявил голодовку. Надзиратели, злорадно посмеиваясь, два дня уносили из его камеры глиняные черепки с едой, а на третий день связали Садыку руки,
Однако голодовка возымела действие. Садыка вызвали к начальнику тюрьмы, и тот, все еще не предъявляя Садыку никаких обвинений, сказал ему о переводе в общую камеру — только и всего.
— На какой срок? — спросил Садык.
— До полного исправления и признания своей вины, — последовал ответ.
Садык потребовал бумаги и чернил, чтобы написать жалобу в Урумчи.
— Скоро дадим, — пообещал начальник. — И бумагу, и чернила. Мно-ого будешь писать, самому надоест. — И приказал надзирателям увести его.
«Значит, главная игра еще впереди, — думал Садык. — О чем же они заставят меня писать?..»
В общей камере — пять шагов от двери до окна с решеткой, три шага от стены до стены — сидели двенадцать заключенных. К своему удивлению, Садык увидел здесь Шарипа, оказывается, до сих пор его не судили. Однако Шарип не особенно печалился, поразительное благодушие, безмятежность, даже довольство были написаны на его лице. Он стал как бы живой частью тюрьмы. Подметал камеру, безропотно выносил парашу, разливал по чашкам похлебку из общего ведра. Надзиратели выводили его убирать тюремный двор, подметать коридор, и это позволяло Шарипу узнавать кое-какие новости, хотя он ими мало интересовался. Заметно было, что другие заключенные относятся к нему неприязненно, даже с презрением.
Садык спросил у него, что слышно из Буюлука, как поживают его старики.
— Наверно, живы, — безразлично ответил Шарип. — А твоя Захида того…
У Садыка остановилось сердце:
— Что? Родила?
— Нет, похоронили. Разве не знаешь?
Садыку стало трудно дышать, он бросился к решетке, приник головой к чугунным прутьям и зарыдал.
Высокий стройный уйгур по имени Таир зло глянул на Шарипа, и тот забился в угол камеры, как щенок. Таир подошел к Садыку, положил руку на его плечо.
— Сочувствую, браток… Что поделаешь, слезами горю не поможешь. Терпи, браток…
Кое-как Садык успокоился.
Теперь он остался совсем один, без друзей, без родных. Неизвестно, где Масим-ака и Шакир, Момун в Советском Союзе. Где-то мыкает горе тоже одинокая Ханипа. Кажется, совсем недавно Садык звал ее в Буюлук, в большую и дружную семью Масима-аки. И что теперь от этой семьи осталось… Если откликнется Ханипа на зов, приедет, то ничего не найдет она в Буюлуке, никого и ничего, кроме пустого дома.
Нет у него Захиды, нет семьи, не будет у него ребенка, которого они так ждали. Рухнули все надежды. Зачем ему жить? Ради кого? Для чего?
Таир пытался разговором отвлечь Садыка от мрачных мыслей, пригласил его на свою циновку, стал расспрашивать, долго ли Садык просидел в одиночке. Оказалось, что Таир
давно слышал о Садыке, читал его стихи еще в ту пору, когда Садыка печатали и в Урумчи, и в Турфане. Душевный, чуткий Таир утешал Садыка, как мог, и к вечеру, когда принесли ужин, Садык даже согласился поесть.Шарип разливал похлебку из большого ведра и козлиным голосом тянул нараспев:
— Сначала го-остю, а потом остальны-ым. — Он как будто успокаивал капризных детей, и казалось, большего счастья ему не надо, лишь бы подольше подержать в руках замызганный черпак из тыквы.
В углу камеры лежал больной, свернувшись калачиком, и заунывно тянул песню, похожую на плач ребенка:
Земля моя уходит из-под ног, И сердце бесконечно кровоточит…Утром надзиратель объявил приказ начальника тюрьмы: всем, кроме Садыка Касымова, собраться с вещами для отправки по этапу. Заключенные оживились — в любом лагере все-таки лучше, чем в полутемной сырой камере. А собираться им недолго — свернуть циновку да не оставить ложку. Один только Шарип приуныл, не хотелось ему расставаться с тюрьмой, он будто для нее и родился. Садык невольно подумал, что те дни, которые Шарип провел в норе у деда с бабкой, отложили след на всю его жизнь, наверное, еще тогда он стал выживать из ума.
Таир дружески распрощался с Садыком и пожелал ему скорого освобождения.
— Свято место пусто не бывает, — сказал Таир. — К вечеру камеру заполнят другие страдальцы.
Заключенных вывели во двор. Там их принял конвой, а по тюрьме уже прошел слух: отправляют в какую-то дальнюю шахту.
Таир ошибся, в камеру к Садыку никого больше не подселили, он так и остался один. А на другой день Садыка вызвали в кабинет начальника тюрьмы.
Кроме начальника в кабинете сидели еще двое — секретарь окружного парткома и следователь округа, известный своей жестокостью полковник Сун Найфынь.
Встретили они Садыка на удивление вежливо, предупредительно, каждый подал ему руку.
— Садитесь, товарищ Садык Касымов.
— Как ваше здоровье?
— Извините, что мы вас так долго не приглашали для беседы.
Садык молча переводил взгляд с одного на другого. При всей своей доверчивости он заподозрил неладное в этой их преувеличенной заботе. Он уже знал их повадку — мягко стелют, да жестко спать.
— Какие у вас жалобы, товарищ Касымов? — участливо спросил секретарь. — Есть ли у вас претензии к нам?
Садык едва сдержал усмешку — «жалобы, претензии». Как будто сами ничего не знают.
— За что меня держат в тюрьме? — прямо спросил он.
Секретарь посмотрел на Сун Найфыня, и тот коротко пробурчал:
— За дело.
— За какое дело?
— О-о, Садык Касымов, у вас не одно дело, а целая куча, — в голосе следователя послышалось как будто ликование. — Хищение государственного хлеба, это, во-первых, подстрекательство на беспорядки — во-вторых, ваши идеологически вредные стихи — в-третьих. Разве этого мало?