По обе стороны утопии. Контексты творчества А. Платонова
Шрифт:
В романе «Чевенгур» парный контраст переносится в идеологический план. Александр и Прокофий Двановы — полубратья, зеркальная противоположность которых подчеркивается множеством деталей. Благодаря своему уму Прокофий занимает место первого идеолога и организатора в Чевенгуре, в то время как для странствующего правдоискателя Александра характерно «слабое чувство ума» [310] . Отношения Прокофия и Александра Двановых можно, пожалуй, рассматривать на фоне мифологического представления о враждебных братьях, но с той разницей, что положительный «умный» герой и его отрицательный «глупый» брат меняются местами [311] . В рассказе об усомнившемся Макаре мы уже отмечали контрастирующую параллелизацию героев. «Нормальному» члену государства с пустой головой противопоставляется «умнейший». Фамилия Льва Чумового имеет зловещий призвук, а имя душевного бедняка Макара, происходящее от греческого слова , т. е. блаженный, составляет противоположность более видному имени «Лев».
310
Платонов А. Собрание. Чевенгур. Котлован. С. 184.
311
См.: Мелетинский Е. О литературных архетипах. М., 1994. С. 37–39.
В платоновских парных образах «умного» и «глупого» можно увидеть персонификации двух идейных направлений, имеющих свои корни в традиционной русской дихотомии стихийности и государственности. Платонов
312
См.: Въюгин В. Платонов и анархизм (К постановке проблемы) // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 1995. Вып. 2. С. 101–113.
Статья «Пушкин — наш товарищ» (1937) может в какой-то мере способствовать пониманию соотношения этих противоположных полюсов в творчестве Платонова. В ней дается интерпретация конфликта между Петром Первым и «бедным безумцем»
Евгением из «Медного всадника». Согласно Платонову, оба лица воплощают равноценные принципы — в сфере любви к другому человеку Евгений такой же «строитель чудотворный», как сверхчеловек Петр. Любопытно, что Платонов говорит о разветвлении одного пушкинского начала на два основных образа и поэтому называет Евгения и Петра «незнакомыми братьями» [313] . Государственность и стихийность оказываются противоборствующими и трагически конфликтными, но тем не менее соотнесенными принципами.
313
Платонов А. Размышления читателя. М., 1980. С. 14.
Статья о Пушкине задним числом бросает свет на сон усомнившегося Макара, поскольку громадное тело «научного человека», падающее на Макара, напоминает столкновение Евгения и Петра в «Медном всаднике» [314] . Подобно Пушкину, Платонов решает конфликт между «госумом» и стихийным «невежеством» народа «не логическим, сюжетным способом, а способом второго „смысла“» [315] . В отношении Платонова к власти Пушкин служит писателю образцом: с одной стороны, Пушкин высмеивал комические черты самодержавия, но вместе с тем чувствовал, «что зверскую, атакующую, регрессивную силу нельзя победить враз и в лоб, как нельзя победить землетрясение, если просто не переждать его» [316] .
314
См.: Seifrid Т. Andrei Platonov. Uncertainties of spirit. P. 136–137; Livers K. A. Constructing the Stalinist Body. P. 65–69.
315
Платонов А. Размышления читателя. С. 16.
316
Там же. С. 10.
Несмотря на то, что официальная культура у Платонова часто фигурирует в критическом освещении, оппозиция невежество/ум не оценивается им однозначно. Обе сферы находятся в напряженном диалоге, причем «глупость» часто служит необходимым коррективом абсурдности ума.
Юродство как явление, глубоко укорененное в русской православной культуре, означает не природное безумие, а форму религиозного подвижничества. Из-за несогласия с общественными нормами юродивые нередко подвергались насмешкам, поруганиям и телесным страданиям, которые они переносили терпеливо и со смирением духа. Юродство — это общественное служение, которое, с одной стороны, состоит в сострадании ближним и милосердии, а с другой — в поругании мира, обличении сильных, в протесте против насилия и безнравственности власти. «Простой народ питал к юродивым особенное доверие: ибо они, вышедши большею частию из среды его, нередко были единственными обличителями нечестивых, утешителями и защитниками несчастных, без вины страдавших» [317] . Не удивительно, что значение юродства возрастало во времена угнетения и тяжелых общественных бедствий. Юродивый преследует дидактические цели, скрытые под карнавальной, смеховой оболочкой [318] , поэтому можно говорить о своеобразном «антиповедении» с дидактическим содержанием [319] . Устанавливается двусмысленный, парадоксальный баланс на рубеже комического и трагического, причем мнимый безумец скрывает «под личиной глупости святость и мудрость» [320] .
317
Ковалевский И. Юродство о Христе и Христа ради. М., 1902 (репр. изд. 1992). С. 143.
318
См.: Лихачев Д., Панченко А. Указ. соч. С. 109.
319
См.: Успенский Б. Избранные труды. М., 1994. Т. 1. С. 326–327.
320
См.: Лихачев Д., Панченко А. Указ. соч. С. 150.
В творчестве Платонова, автора советской эпохи, существуют явные соответствия с историческим юродством. У Платонова «юродивая» точка зрения усиливается на основе внутреннего кризиса автора, вызванного развитием общества в 1920–1930-е годы. По мере того как советское государство — представляющее собой «обратную теократию» [321] , т. е. своего рода ортодоксальную церковь — изменяет высоким идеалам социальной религии Платонова, безоговорочно «верующий» в социализм писатель попадает в трагическое, безвыходное положение. Об этом свидетельствует, например, его письмо Горькому в связи с кампанией против повести «Впрок» в 1931 году, в котором писатель признается: «Я хочу сказать Вам, что я не классовый враг и сколько бы я ни выстрадал в результате своих ошибок, вроде „Впрока“, я классовым врагом стать не могу и довести меня до этого состояния нельзя, потому что рабочий класс — это моя родина. <…> Это правда еще и потому, что быть отвергнутым своим классом и быть внутренне все же с ним — это гораздо более мучительно, чем сознать себя чуждым всему» [322] .
321
Бердяев Н. Истоки и смысл русского коммунизма. Париж, 1955. С. 116–117.
322
Платонов А. Воспоминания современников. С. 279.
Нам кажется, что Платонов во многих произведениях и в литературной полемике занимает точку зрения «юродивого» как наиболее адекватную форму решения этой дилеммы. Еще в письме Горькому Платонов уверяет своего адресата, что выражает такие мысли «не ради самозащиты, не ради маскировки» [323] . В маскировке нередко подозревали юродивых, и отсутствие самозащиты — известный топос их поведенческого кода.
Рапповская критика конца 1920-х — начала 1930-х годов не раз упрекала Платонова в классово-враждебной позиции под маской юродства [324] . В статье А. Фадеева «Об одной кулацкой
хронике» (1931) слова «юродство», «юродивый» и т. п. встречаются более десяти раз. Враги колхозного строительства, по словам Фадеева, принуждены прикинуться «безобидными чудачками, юродивыми, которые режут „правду-матку“»; они надевают «маску душевного бедняка», облекая свою враждебную критику «в стилистическую одежонку простячества и юродивости» [325] . Напрашиваются исторические параллели: так, например, со второй половины XVI века русская церковь уже не признает юродивых, называя их обманщиками. Ревнитель просвещения Петр I объявил юродивых «притворно беснующимися» [326] и принимал против них строгие меры. Поэтому естественно, что в свете «научного» учения марксизма-ленинизма «юродивая» позиция могла интерпретироваться лишь как хитрая маска врага.323
Там же.
324
См.: Chlup'ackov'a К., Zadrazilov'a М. Variace na t'emu sovetsk'ych kritiku а rusk'ych jurodiv'ych // Texty a kontexty 'Andreje Platonova Praha, 2005. P. 92–105.
325
Платонов А. Воспоминания современников. С. 273.
326
Лихачев Д., Панченко А. Указ. соч. С. 181.
В юродстве обвиняет Платонова и А. Гурвич в статье 1937 года, посвященной рассказу «Бессмертие». Герой рассказа, начальник железнодорожной станции Эммануил Левин, характеризуется им как скорбящий блаженный великомученик, схимник и аскет, который «ищет новую религию, новую опору для самоотречения, новую христианскую апологию нищенства» [327] . Как полагает критик, Левин утверждает своей судьбой «религиозное христианское представление о большевизме» [328] другого платоновского персонажа — Захара Павловича из «Происхождения мастера». Примечательно, что Платонов в своем ответе сознается в своих ошибках и пользуется правом «возражения без самозащиты» [329] . Гурвич бросает еще один камень в беззащитного автора, давая ему понять, что «столкновение между критиком и писателем есть идеологическая борьба, а не школьный урок» [330] . Несмотря на то, что эта полемика могла сыграть для Платонова роковую роль в напряженной ситуации 1937 года, надо отметить, что в самой аргументации Гурвича немало здравого: она обращает внимание на то, что «юродство» представляет суть, а не просто маску платоновских героев.
327
Платонов А. Воспоминания современников. С. 279.
328
Там же. С. 381. — Курсив автора. — Х. Г.
329
Там же. С. 414.
330
Там же. С. 417.
Расположение автора к юродивым из народа проявляется еще до идеологически насыщенных текстов второй половины 1920-х годов — например, в уже отмечавшемся выше раннем рассказе 1922 года герой Витютень соединяет в себе легко узнаваемые признаки блаженного. Он принадлежит к персонажам Платонова, сострадающим не только людям, но и «всякой трепещущей, дышащей твари» [331] . Ходит он почти голый, одетый лишь в рогожу, с распущенными волосами, проповедует детям о вечном царстве нищих и забытых, и поэтому его считают «пророком всякой последней, гонимой, ненавидимой всеми и пожираемой твари — червей, мошек, рыбок, травы и тающих облаков» [332] . В его больших глазах горит «неутомимая безумная любовь ко всем последним и растоптанным» [333] . Витютню противопоставляется спокойный, довольный Тютень, который считает себя богом. «Уму» больших тем самым противостоит «разум» малых, принимающий внешние формы безумия. Юродивое «безумие» как ответ «малых» на «ум» господствующих — устойчивая семантическая ось многих платоновских текстов.
331
Платонов А. Собрание. Усомнившийся Макар. С. 325.
332
Там же.
333
Там же.
Очень показателен для позиции Платонова второй половины 1930-х годов рассказ «Юшка» (1937), в котором, по словам Н. Корниенко, «по-своему запечатлелся и диалог Платонова с советским критиком Гурвичем» [334] , поскольку в нем отражается платоновский мотив «возражения без защиты». Герой рассказа, «блажный» и «юрод негодный» Юшка, работает помощником кузнеца, и только раз в год летом он может откровенно отдаться своей любви ко всем живым существам, странствуя по безлюдной природе. Дети смеются над ним и мучают его [335] , но Юшка уверен, «что нужен им, только они не умеют любить человека и не знают, что делать для любви, и поэтому терзают его» [336] . Кротость Юшки раздражает и взрослых, они так же обижают и бьют его, забывая в этом на время свое горе. Но оказывается, что после смерти Юшки людям стало еще хуже: «Теперь вся злоба и глумление оставались среди людей и тратились меж ними, потому что не было Юшки, безответно терпевшего всякое чужое зло, ожесточение, насмешку и недоброжелательство» [337] .
334
См. комментарий к изд.: Платонов А. Взыскание погибших. М., 1995. С. 664.
335
Это постоянный мотив в отношении детей к юродивым.
336
Платонов А. Собрание. Счастливая Москва. С. 520.
337
Там же. С. 524.
Детскость, невежество и юродивость — близкие сердцу Платонова явления, однако в анализе текстов их следует рассматривать в качестве элементов сознательной литературной конструкции. «На языковую „неграмотность“, — пишет Юрий Левин, — накладывается „неграмотность“ литературная, „незнание“ конвенций прозаического повествования» [338] . Еще Шиллер в своем трактате «О наивной и сентиментальной поэзии» указал на то, что наивность в современной литературе инсценирована: «Наивное — это детскость там, где мы ее более не ожидаем, и не может быть приписано действительному детству» [339] . Платонов примыкает к литературе модерна, в своем отказе от всезнающего автора стремящейся к «неинтеллигентному» устному повествованию и соответствующей репрезентации реальности. Мир изображается «снизу», с точки зрения не авторитетной и не подлежащей повседневной рациональности логики.
338
См.: Левин Ю. От синтаксиса к смыслу и далее («Котлован» А. Платонова). С. 128.
339
Шиллер Ф. О наивной и сентиментальной поэзии // Собрание сочинений Шиллера в переводах русских писателей / Перевод М. М. Достоевского. Под ред. С. А. Венгерова. СПб., 1902. Т. 4. С. 371.