По обрывистому пути
Шрифт:
Получив гонорар за книгу, Юлия Николаевна думала сделать кое-какие покупки, но потом отказалась. Зачем? Она будет в Париже и купит все там… Она уже представляла себе, как будет ходить по магазинам мод в сопровождении Гастона и как они будут покупать все вместе, советуясь о каждой безделице и с радостью изучая вкусы друг друга, и потом она будет в спальне примерять перед ним маленькие интимные обновки…
«С тех пор, как Беатриса ощутила на губах солоноватый и сладостный вкус его поцелуя, — она забыла свой горб. Она перестала быть маленькой улиткой. Теперь это была прекрасная Беатриса, та самая, которая тайно улыбалась ей по утрам из стекла за решеткой пречистой девы. Она хотела быть бесстыдной, хотела, чтобы он скорее
Как воин, несущий тяжесть проигранного сражения за спиною, в солдатском ранце, Аночка ощущала боль того бесконечно длинного дня осады университета полицией и своих бесплодных метаний по городу. День за днем проходили теперь только в том, чтобы узнавать об арестах и высылке большинства друзей.
Возвращаясь домой после лекций, Аночка пыталась взять книгу, читать, но страницы перелистывались без всякого смысла. Лекции тоже утратили интерес. Галя Косенка и Лидочка приходили к Аночке в таком же, как и она, состоянии растерянности, с ощущением утраченного содержания жизни. Теперь им, бойцам, лишенным оружия и союзников, было, как им казалось, тяжелее, чем тем, кого отвезли в тюрьму… Они оставались на воле. Но что было делать теперь в одиночку, когда враг царил всюду, торжествуя свою победу над ними, даже не замечая их бледного существования, их ненависти, негодования и отчаяния!
Аудитории, читальные залы, улицы города, разговоры обывателей в вагонах конки — все было прежнее. В театрах продолжались спектакли, у «Яра» и по другим ресторанам объявлялись в газетах и на афишах блины, по улицам мчались масленичные тройки разряженных лентами лошадей с бубенцами и колокольчиками, а из саней раздавался хохот, цыганское пение; купеческая и чиновничья Москва праздновала чтимую с древних времен неделю обжорства и пьяного смеха. В газетах печатались сообщения о продолжении кровопролитие в Южной Африке, при этом архиподлейший редактор «Московских ведомостей» сочувственно сокрушался об участи буров, негодовал по адресу англичан, но ни слова, ни строчки не было сказано о бесстыдном погроме университета, учиненном жандармами и казаками после того, как оттуда угнали в Бутырки студентов…
Аночку охватывала тоска, усиленная беспокойными мыслями о Володе, который, может быть, где-то в сибирской глуши умирал от страшной болезни. Аночке почему-то казалось, что там непременно должна свирепствовать сибирская язва.
Когда Клавуся ей объявила, что вечером к ним соберутся друзья на блины, Аночка сказала ей, что, к сожалению, не сможет принять любезное приглашение Бурминых, так как вечером обещала быть у больной подруги.
— Аиочка, у тебя какая-то личная драма. Я вижу, что ты все время в слезах, — сказала Клавуся. — Ну, признавайся же, девочка, ну! — поощрила она. — Не пишет? Забыл? А может быть, он нездоров!.. Знаешь, после блинов я прибегу к тебе на диванчик, как прежде. В последнее время мы как-то с тобой совсем отдалились одна от другой, и мне это очень грустно…
— Хорошо, приходи. Мы, правда, давно уже не говорили с тобой, — согласилась Аночка.
Она ничего не имела против того, чтобы рассеяться болтовней с простодушной Клавусей, но быть на блинах в самодовольной компании Юрия Дмитриевича и его приятелей ей не хотелось. В этот день после лекций она и сама не заметила, как оказалась на Пресне. Она повернула в знакомый кривой переулок и постучала в окошко цветочнице.
Целый вечер мыканья по Москве не прошел Мане даром. Она лежала в постели растрепанная, совсем больная, голос её упал, она говорила шепотом. Саша с утра уходил на работу, и некому было даже подать ей воды, согреть чаю.
— Антон обещался зайти, да вот… не пришёл… Должно, сам-то… — сказала
Маня и, не окончив, закашлялась.— Доктора надо, Маня. Эх, зачем я только взяла тебя с собой тогда! — сокрушенно сказала Аночка, пытаясь прибрать, навести хоть немного порядок в каморке.
— А я и без доктора окочурюсь, на что мне! — сказала цветочница. — Да ты не жалей, что взяла с собой. Мне было и так и так — всё равно уж пора свалиться. Я чуяла, девка!
Аночка, приведя в порядок комнату, вышла в лавку, вернулась с покупками, затопила печь.
— Хлопотуха моя! — ласково и умиленно сказала Маня. — Гляжу на тебя — и нисколечко мне не совестно, что ты возишься тут для меня. Как сестрёнка пришла. Хорошо? И тебя-то тоска изгрызла, и ты тут со мной позабавишься, отойдёшь от думы… Не так оно вышло-то все, как хотелось!.. Знаешь, Анька, как вспомню я прошлый год, так сердце само смеется — сколько радости было. Во всю свою жизнь не упомню столько…
Ты, Манька, лучше молчи. Завтра доктора приведу, а сегодня лежи, не шуми. Ведь жар у тебя и голоса нет, а ты надрываешься хрипом своим.
— Могила проклятая — этот подвал да цветочки кладбищенские, окаянные, погубили безвременно Маньку, — вздохнула та, но тут же, заметив укор и протест в глазах Аночки, успокоила: — Ладно уж, ладно, молчу!..
Когда пришел Саша, в комнате было прибрано и тепло. Маня дремала.
— Манюшка, очнись. Поедим. Я супу сварила, вот мясо. А хочешь — яичка, — сказала Аночка.
— Угощай, угощай! Хоть напоследок заботу людскую увижу, а то во всю жизнь…
Маня умолкла, словно какой-то комок заткнул горло. Она поднялась, опершись на локоть, и на подушку, на впалую грудь, едва прикрытую ветхой, полурасстегнутой ситцевой кофточкой, закапали слезы.
— Ну, не плачь, успокойся! Не надо твердить себе «напоследок» да «напоследок»! Поправишься, дурочка, — уговаривала Аночка, вытирая ей слезы. — Съешь лучше горячего…
Саша ел мрачно и нехотя, с беспокойством посматривая на подругу: острые ключицы ее выпирали над запавшими ямками, скулы торчали углами, пятнистый румянец горел, как от огня, на впалых щеках…
В разогретой печкой комнатке пахло известкой и банным духом распаренной сырости, да назойливым запахом керосина от старой и тусклой лампешки.
После еды Саша взялся сходить за Савелием.
— Кто его знает, застану, нет ли, — сказал он. — Не застану, так передам.
Пока он ходил, Аночка укрыла больную, отворила в стене скрипучую трубку жестяного вентилятора.
— Закрой ты его, вентилятор этот проклятый, скрипит, пищит, точно в сердце буравчиком точит! — сказала Маня.
Аночка снова прикрыла жестяную крышечку, но воздух все же успел немного освежиться.
— А знаешь что, Анька! Ведь я на неделе умру, — прохрипела больная. — Я чую, как силы уходят. Хоть радости мало видала на свете, а помирать неохота… Савелий намедни был — говорил, что в мае возьмем своё, а то и в апреле. Мне бы ещё раз со всеми на улицу выйти… В мае бы хорошо, весна, и народ, и флаги по ветру… Ну-ну, я молчу, молчу… — Но её не хватало надолго лежать в молчании. — Саша придёт — стихи почитает. Только печальные все. Надсонова сочиненья стихи. А Савелий намедни… — опять начала она.
— Ты молчи, я тебе почитаю стихи, — предложила Аночка. — Слушай. — И она начала: — «Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный».
Маня лежала, закрыв ввалившиеся глаза, обведенные темными кругами, как будто уснула. Но когда Аночка закончила чтение, она поднялась на локте:
— Как хорошо-то, Анька! Ты не сама сочинила? Спиши на бумажку, пусть Саша выучит, я велю. Моря я никогда не видала, конечно, а вот ты читала, а я прикрыла глаза и будто все вижу сама, как волны играют, как птица летает, кричит… Хорошо кричит птица! И волны — все хорошо… Я моря не видела, Волгу видала. Как ветер пойдет, по ней тоже волны играют…