Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По реке времен (сборник)
Шрифт:

Осенью я взял несколько миниатюр и этот рассказ и пошёл с ними в журнал «Нева». Там был литературный консультант Дмитрий Остров. Он всё это прочитал и сказал: «Писать вы умеете. Миниатюры мы могли бы напечатать, если бы их было десятка два. А рассказ – это просто жестокий романс…». Тем не менее он рекомендовал меня в лито при журнале «Нева», где он вёл прозу, а Всеволод Александрович Рождественский – поэзию. И впоследствии я посетил несколько занятий литобъединения.

Рассказ этот я написал под сильным влиянием Александра Грина, которым зачитывался весной на первом курсе. Так вопрос «Нужна ли художественная литература?», который я задавал год назад аспиранту Вершинину, отпал сам собой, и я снова начал понемногу что-то сочинять. Тем летом я очень сильно ощущал очарование самой жизни, и мне снова захотелось всё это запечатлеть и передать через книгу. Да, я хотел передать всё, что пережил этим летом, что распирало меня. Но, к сожалению, многое на бумагу не легло. Не легло купание с отрядом в Рощинке, походы на дальнюю поляну к линии Маннергейма, где мы тренировались делать стойку на руках, и Наташка Богданова совсем

из другого отряда: «Мы ведь можем с тобой поцеловаться?» – запрыгнув на меня и обхватив руками и ногами. «Конечно, можем!» И эта же Наташка через четыре года, в Грузине, в другом лагере, пацану, который показал ей руку по локоть: «Сначала отрасти – потом показывай!». И ещё – незримое присутствие во всём Леонида Андреева, от рассказа «Бездна» до рассказа «Он»…

В третью смену меня перевели на один из младших отрядов, и одной из причин этого, думаю, было походное приключение, внёсшее разлад в мои отношения с отрядом. В новом отряде были ребята лет десяти-одиннадцати. Мы ходили с ними на черничник, собирали ягоды, были какие-то игры, отрядные вечера. Второй вожатой в моём отряде была студентка русского отделения филфака Вета Гуляева, девушка из Вятки, полное имя Елизавета. У нас с ней установились отношения взаимного интереса, но больше, кажется, с её стороны. Она была высокая, стройная, породистая во всех отношениях. Но лицо у неё было простоватым, и меня, начитавшегося уже всякого декадентского тумана, это отчасти смущало. Со временем возраст и интеллектуальные занятия облагородили черты её лица, и когда лет через тридцать или сорок я случайно повстречал её в метро, то почти не узнал – настолько разительно она облагородилась. Не без тоски смотрел я на неё, понимая, что, может быть, упустил в жизни что-то такое, чего и не подозреваю.

Как-то мы были в лесу, на привале, была Вета, Витя Новиков, ещё кто-то и дети из двух младших отрядов. И мне запомнилось, как Витя Новиков стал играть с Леной Саприковой, щекоча её, а она по-детски тянет: «Елизавета Петровна, скажите ему, чтобы он перестал заниматься этими гнусными вещами!». И это было очень смешно.

К Леночке у меня было нежное чувство, думаю, и у неё ко мне тоже. Когда мы в августе стояли в Рощине, ожидая поезд, у нас были слёзы на глазах. Она теребила молнию на моей куртке и не знала, что сказать, и я тоже не знал, а если и знал, то не мог, потому что не должен был говорить. Впрочем, расставаясь, плакали многие и дети, и вожатые. Полвека я вспоминаю эту сцену расставания, и полвека она терзает мне сердце. Несколько лет назад я написал об этом стихотворение.

Теребила куртку нервно.В голосе звенела дрожь…Детским пальчиком манернымТы мне сердце не тревожь!..Ведь без малого полвекаПролетело с той поры.Я зову, но нет ответаУ последней у черты.Образ ясный… Голос ломкийНад черничником звенит.С корабельных сосен звонкихУстремляется в зенит.В перекличке торопливойДетских сладких голосовПробежала жизнь счастливойРазноцветной полосой.

Впрочем, в том же году я случайно её встретил бегущей в школу. Окликнул её, она отозвалась и побежала дальше. Больше я о ней никогда не слышал, но в памяти она живёт до сих пор.

По приезде в город я купил в киоске журнал «Иностранная литература», № 8 (за август). В нём был опубликован обширный отчёт о Европейском совещании писателей, проходившем в Ленинграде, а также статья Е. Головина о «конкретной» поэзии, о которой я до тех пор не имел понятия. Этот номер я буквально проглотил и с тех пор этот журнал всегда сопровождал меня. Но если сначала я читал выступления писателей на форуме, то со временем у меня остался лишь зрительный образ – картинка на обложке, образ, с которым у меня связывается лето 1964 года.

Были и какие-то другие мгновения. Мы находились в клубе, только что прошёл хороший дождь, и какая-то девочка, старшеклассница, вытянув вперёд руку, ловит в ладонь струю капель с крыши. Я кладу свою ладонь сверху и перехватываю струю, она перехватывает струю у меня, а я опять у неё. И мы радостно смотрим друг на друга и смеёмся, но в этот момент подошла молодая повариха и отозвала меня. Вот и всё. Несколько последующих встреч с этой поварихой ничего мне не дали, а с той девушкой я потерял что-то важное, может быть, всё.

В «Северной зорьке» был у нас и весьма неприятный эпизод. Жили мы втроём в одной комнате. Однажды мы зачем-то повесили над одной из кроватей плакат с каким-то девизом, а по сторонам плаката, слева и справа, нарисовали знаки свастики. Лагерное начальство во время обхода плакат увидело и призвало нас к ответу. Состоялся педсовет, где мы оправдывались, что к фашизму это отношения не имеет, что это солнечный знак в древнеиндийской мифологии и т. д. Директриса лагеря Зоя Вениаминовна, женщина добрая и доброжелательная, хорошо к нам относившаяся, в ответ на мои объяснения сказала: «Знаешь. Витя, я университетов не кончала!..». – «Этим не обязательно гордиться!» – бросил я в ответ… Тем не менее нам дали доработать смену и даже не написали на факультет бумагу, понимая, что могут сломать нам жизнь. При этом, конечно, и «насекомого» мне припомнили. Мне вообще в жизни везло на хороших людей, и я много раз убеждался, что хороших людей в жизни гораздо больше, чем плохих. Но и не без них, конечно. Всё-таки

к молодым иногда следует быть снисходительными, если это не угрожает жизни окружающих. Глупость надо прощать.

На втором курсе нас поселили в общежитии в Старом Петергофе. Мы жили вчетвером в комнате – Витя Новиков, Борис Макаров, Борис Кеникштейн и я. Иногда мы набирали в университетской библиотеке по десятку книг и залегали на неделю в комнате, читая книги и обмениваясь ими по прочтении друг с другом, выходя из комнаты лишь до буфета. Это было очень плодотворное в смысле образования время. В эту комнату к нам частенько заходил Янис Рокпелнис, ныне выдающийся латышский поэт. Он писал стихи на русском языке и посылал их в столичные журналы. Как-то он показал мне письмо Людмилы Татьяничевой из журнала «Юность». Отзыв был отрицательным, стихи в журнал не приняли. «Что она понимает в поэзии?!» – возмущался Янис. «Всё! – обречённо сказал он однажды. – Буду писать на латышском!» Людмила Татьяничева в советской поэзии занимает, конечно, своё место, но в стихах Рокпелниса она действительно ничего не смыслила. Дальнейшая судьба Рокпелниса лишь подтвердила это. Янис родился в семье известного в Латвии поэта, автора гимна Латышской республики и лауреата Сталинской премии Фрициса Рокпелниса, но мать у него была русская, поэтому он был двуязычен и владел равно русским и латышским. Может быть, он принял тогда правильное решение – на русском языке он, скорее всего, был бы если и хорошим, то одним из многих. На латышском у себя он сегодня один из немногих, один из самых крупных поэтов Латвии в двадцатом веке.

Осенью передо мной нарисовалась перспектива призыва в армию. Эта проблема была уже на первом курсе, когда меня хотели взять из университета в военное училище. Идти в военное училище я категорически не хотел и объявил себя пацифистом, ссылаясь на увлечение Махатмой Ганди. Пацифистские настроения мне были действительно присущи, и, к тому же, чем больше я читал писателей конца – начала века (XIX–XX), тем менее ощущал себя готовым к службе в армии. Я уже говорил, что на первом курсе был дружен со Славой Соломоновым, который лечился в психиатричке от белой горячки. Он подсказал мне, что в психиатрии всё неопределённо и трудно понять, действительно ли у тебя есть отклонения или же нет. Он дал мне первые советы, после чего я пошёл в публичную библиотеку, чтобы изучить предмет. Невроза навязчивых состояний было вполне достаточно, чтобы меня освободили, но нужно было вести себя так, чтобы мне поверили. Пока шли всякие комиссии, время призыва, очевидно, закончилось, и я благополучно закончил курс. Сама по себе служба в армии меня не пугала, я прошёл хорошую подготовку в строительном училище № 42 в Челябинске, где я прекрасно ладил с друзьями, врагов не боялся, и был за это уважаем и любим, участвовал в первых рядах в коллективных драках училище на училище и т. д. Но я почему-то совсем не был уверен, что после армии вновь окажусь в университете.

Теперь, на втором курсе, надо мной снова нависла служба. Конечно, есть здесь моральный аспект – не желая идти в армию, я вроде бы противопоставляю себя обществу, государству. И до некоторой степени я этот момент переживал. Но в сентябре на втором курсе я ездил в Челябинск, к матери. И говорил с ней обо всём этом – её мнение для меня было важно, более того, в сущности, только её отношение и имело для меня значение. Мать отнеслась по-простому: «А где они были, когда вас кормить надо было? Ни одной копейки за отца от государства не получила. Всё только: «Давай! Давай!». А теперь вырос – так нашли!». В её словах была застарелая обида на государство, отказавшееся от какого бы то ни было участия, чтобы поставить детей на ноги. И каково было бабе одной растить троих детей, а между тем масло от коровы в государство сдавала, яйца от кур сдавала, шерсть от овец сдавала – и не дай Бог не вовремя! До сих пор помню, как я держусь за её юбку и канючу: «Мам, есть хочу!» – «Что я тебе дам?! Глисту на листу?!» Это не оттого, что мама была грубой, а от отчаяния, когда голодному ребёнку дать нечего. А теперь нашли. От двух больших семей – отцовой и материнской – ничего не осталось, только вдова с голодными детьми. Трудно в таком положении рассуждать о патриотизме. Да и что о нём рассуждать?! Пришла война, и в нашей деревне от девяноста дворов все ушли на фронт, по три-четыре мужика от семьи, а вернулось лишь четверо на всю деревню. Но это военное время. А сейчас я решил, что для человечества будет больше пользы от меня, если я буду учиться. Нет, пожалуй, больших моральных угрызений я не испытывал. А вот некоторый азарт был. Я хотел доказать самому себе, что меня голыми руками не возьмёшь. Но если врачи не всегда могли понять, где правда, а где игра, то и я не всегда понимал, верят ли они мне или лишь притворяются, что верят.

В Петродворце, в поликлинике, была врач-психиатр Быкова Ольга Владимировна. Очень образованная женщина, пережившая блокаду. Она рассказывала, как они топили печь книгами из своей старой, ещё дореволюционной библиотеки. Она расспрашивала меня, что я читаю, а я в то время увлекался Оскаром Уайльдом, которого прочитал всё, что есть на русском, Эдгаром По и Морисом Метерлинком. Круг чтения вполне подходящий для пациента. Однажды мне приснился сон, будто мой член подпоясывает меня вместо ремня и, обернувшись вокруг меня раза два или три, начинает душить меня, как удав. Я рассказал Ольге Владимировне этот сон и расположил её к себе. Она предложила дать мне направление в «Бехтеревку», я посчитал это уж слишком. На что она деликатно сказала, что бояться мне нечего – как только я захочу уйти оттуда, меня выпишут. И действительно, пробыв там три дня, я выписался. И с тех пор мне стало легче разговаривать с медицинской комиссией. Лежал в «Бехтеревке» – это как пароль. Помню, однажды собрался целый консилиум профессоров, рассматривали меня как сложный случай… Так или иначе, но в конечном счёте я получил запись в военный билет: «признан негодным в мирное время и годным к нестроевой службе в военное время».

Поделиться с друзьями: