По следам судьбы моего поколения
Шрифт:
Однажды влетел с несвойственной ему взволнованностью и предложил: «Моя двоюродная сестра едет в качестве химика в Чибью — именно там в лагере отбывал срок Коля, — напишите письмо мужу, она передаст его из рук в руки, минуя цензуру. Ей, безусловно, можно вполне доверять». Мне и в голову не пришла мысль о провокации, но я категорически отказалась, не желая впутывать посторонних людей. Он был раздосадован и в обиде; мне же и тут не явились дурные мысли. Несколько раз предлагал спрятать у себя какие-либо книги, если в этом есть надобность. «Вы что же думаете, что у меня может быть обыск?» — спросила я. Он пожал плечами. Но и в этом не было ничего удивительного. Людей выдергивали с корнями и зеленью, как овощи из земли. Едва ли не каждый думал про себя: не мой ли черед?
Вскоре Ревуненкова восстановили в комсомоле, а затем и в аспирантуре. Он подчеркнуто благодарил меня в знак того, что я помогла в редактировании заявления. Вспомнила
Внешне жизнь шла своим чередом. В 1935 году ленинградское лето баловало классически-прекрасными белыми ночами. Блуждала по набережным вдоль Летнего сада, оград чугунных, Сенатской площади шагом, точь-в-точь совпадающим с ямбическим стихом Пушкина, с щемящей тоской, сулящей разлуку… Бродила одна, еще и еще, предчувствуя расставание… В кино демонстрировали картину «Веселые ребята», и улицы вместе с Любовью Орловой напевали: «Сердце! Тебе не хочется покоя, сердце, как хорошо на свете жить!», нарушая старинные строгие ленинградские традиции. Звучала и игривая песенка из «Петера»: «Хорошо, когда работа есть, хорошо, когда удач не счесть…». Не традиционно было и жаркое, сухое лето. Но тревога и страх становились традициями, брали людей в плен. Детей отвезла в Гатчину, к матери Коли.
В середине июня демобилизовался из Политотдела МТС [4] преподаватель ЛВШПД П. А. Еремеевский. Председателем МТС в Островском районе был Н. Я. Кузьмин, Еремеевский — редактор газеты. Он с воодушевлением рассказывал о годах в МТС, об организаторском таланте председателя Кузьмина (Николай Яковлевич Кузьмин расстрелян в 1937 году) и свое подъемное настроение распространял на окружающих. Он не понимал серьезности происходящего, убедил меня подать заявление А. А. Жданову о восстановлении в аспирантуре. Каково же было торжество, когда на 21 августа меня вызвали в обком партии и там т. Широков сообщил: «Товарищ Жданов наложил положительную резолюцию. В ближайшие дни будете восстановлены». Что это означало? Чистейший иезуитизм или лицемерное самодовольство? Пусть, дескать, знают, какой я хороший. Или левая не знала, что творит правая? Только дома застала повестку с вызовом в управление милиции на 23 августа, на площадь Урицкого: «Явка с паспортом, обязательна». Сомнений в смысле повестки не было. Никому не звонила, даже-маме. К чему? Весь вечер играла на рояле любимые вещи, зная, что я с ними прощаюсь. Звуки усиливали и гнев, и грусть, и возмущение, и жалобу. Кончилась неясность. Все!
4
МТС — машинно-тракторная станция. При МТС тогда были Политотделы. (Примем, авт.)
Утром, в доме на площади Урицкого паспорт положили на стол, а взамен выдали бумажку о выселении из Ленинграда в трехдневный срок с угрозами в случае нарушения срока выезда. В милиции встретила сестру Алю, ее также в трехдневный срок выселяли с двумя крошками. Отчаянная и парадоксальная Алька сложилась в два дня и уехала с детьми в Сибирь, вдогонку за этапом мужа Константина Нотмана, которого, как она узнала, отправили несколько дней тому назад в северные лагеря на пять лет. Она догнала этап мужа где-то под Томском, двигаясь за ним следом с детишками трех и полутора лет, пока не добилась суточного свидания. С тех пор ей пришлось одной воспитывать уже не двух сыновей, а трех. Вплоть до ее ареста в 1948 году. В тот злополучный 1948-й год вспомнили, что ее когда-то «не добрали» и, несмотря на то, что она уже была членом партии, а во время войны вела огромную работу с молодежью на военных предприятиях, Алю взяли и «наградили» десятью годами Тайшетских лагерей. Дети остались на произвол судьбы. Младшего взяла снова мама. Муж Али погиб в Колымских лагерях, как и где — узнать не удалось. Реабилитирован посмертно. Аля вернулась в 1955 году, живет в Новосибирске. Защитила диссертацию о Шелгунове. Работает в вузе. Ректор экономического народного Университета на общественных началах. Горит энтузиазмом и на этой работе. Однако «счастливая» концовка не только не снимает, а напротив, подчеркивает незаконно узаконенный трагизм ее жизни, жизни ее детей и поколения в целом. В книге «Лицом к лицу с Америкой» есть и ее письмо H.
С. Хрущеву.Выселяют… Надо успеть привезти детей, ликвидировать две квартиры — на Васильевском острове и в Детском Селе, где Коля работал в Сельхозинституте, достать деньги и обдумать, куда ехать. А тут еще нелепая, но все же смущающая надежда на восстановление в аспирантуре. Поеду в Москву!.. Только там, в Москве, можно было понять, какой размах приняли уже репрессии. Толпы растерянных людей буквально штурмовали прокуратуру. С боем прорвалась к прокурору Катаняну с заявлением. Через час резолюция была готова: «отказать — семья троцкистов». Коротко и ясно! Доказательств не потребуешь. А раз уж «семья троцкистов», то им и на земле места скоро не будет, не то что в Ленинграде. Не много воды утекло после подписания этой резолюции, и сам прокурор Катанян с тем же клеймом «троцкиста» покатил по тем же ухабам и мытарствам. И где-то наши дороги пересеклись. Мы, конечно, не узнали друг друга, но кто-то потом сказал, что провели Катаняна…
Куда ехать с детьми без гарантии на работу? Рискнула пойти в Наркомпрос за назначением. Попала к Тимофееву. Расспрашивал, прикидывал, кусал усы, куда-то выходил, напевал «та-та-та-те, та-те-та-та»… Пожимал плечами — куда ее деть? Наконец, решился. «Ставлю одно условие — прекратите переписку с мужем, иначе назначения не получите». Видимо, самому Тимофееву такая мысль пришла в голову неожиданно и показалась ему компромиссно условной. Чтобы не улыбнуться, он сделал несколько раз губами круговое движение, показавшееся мне гримасой, и посмотрел на меня вопросительно. Я также условно ответила: «Хорошо, дети будут писать отцу». «Оп-пор-ту-ни-сти-ческое, сказал он раздельно, принимаю решение, да видно настало время, когда без оного не проживешь». Он попросил подождать, звонил в Ленинград, посоветовал обратиться в Ленинграде к завоблоно Виноградову.
Я уехала. Возвратилась в Ленинград поздно вечером. Открыла дверь квартиры своим ключом. Зашла в первую комнату. На моей постели лежал и читал книгу работник НКВД. Его фуражка с малиновым околышком лежала рядом на столике. В комнате оставался еще рояль. Остальные вещи были выкинуты. Он не переменил позу и не встал.
— Что означает это безобразие? — спросила я.
— Никакого безобразия. Это значит, что вы в Ленинграде больше не прописаны и права на площадь не имеете, а я получил ордер на вашу квартиру.
В соседней детской комнате были навалены до потолка вещи, книги, посуда, белье, ноты, игрушки, обрывки рукописей. Все перерыто, выброшено из ящиков с нарочито подчеркнутым хамством, пренебрежением, желанием нанести оскорбление, показать свою власть и мое бессилие. В квартире учинен настоящий погром.
Высказала ему мнение о нем и его поведении и добавила:
— Я получила отсрочку на 10 дней, убирайтесь вон! Раньше, чем через 10 дней, квартиру не освобожу.
— А я не уйду — ответил он, продолжая лежать.
Что мне оставалось делать? Ночь. Я одна. Оставаться нельзя, да я и побаивалась его откровенного хамства. Пошла на Петроградскую к родителям и разбудила их в три часа ночи, без того удрученных и измученных. Шла по безлюдному ночному Ленинграду и все казалось не моим, отобранным, отчужденным, и сама я была отдалена от всего. И Васильевские линии, и Тучков мост, и любимый Каменноостровский — все запретно, между всем и мною раздвигаются шире и шире несводимые края моста.
… Удивительно, а может быть, и очень рационально устроена наша память! Сколько тяжелого сваливается на людей, нагромождение несчастий неустанно сопровождает его целые долгие периоды, кажется, и не выплыть из трагических коллизий, а в памяти выпукло-скульптурно живет хорошее и светлое. Для воскрешения плохого требуется большее напряжение. Особенно расплывается, улетучивается скверная бытовая сторона, трудно вспоминать голод, побои, тяготы неустройства, грязь и вонь. Хорошее светится издали, горит яркими бликами, легко всплывает, нему память тянется. Плохое извлекаешь по частям, с усилием. Очевидно, иначе мозг наш обволакивался бы всякой скверной, как паутиной, и человек лишался способности сопротивляться и действовать, не мог бы свободно думать. Но есть такие тяжелые моменты, которые хранятся во всех деталях. Когда память сердца, мысли — уже спят, всплывает острейшая память нервов, подсознательная, но точная до осязаемости. Так помню случайно терпко-горькую, теплую, прощальную ночь конца августа 1935 года.
Утром пошла в облоно. Многолюдно и суетливо. Приблизилось начало учебного года, текущие теперь мимо меня обычные дела. Завоблоно Виноградова не видно за головами и спинами. Дорога каждая минута. С Виноградовым ранее по работе не сталкивалась. Минуты волевого и нервного накала всегда имеют неуловимое воздействие на других. Как-то протиснулась к столу, сказала Виноградову, что в ближайшие полчаса мне необходимо с ним говорить без свидетелей. Он посмотрел удивленно, не рассердился, не отмахнулся, поднялся и спросил: