Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
* * *

Задерживаться у Конищука на ночь мы не стали и в тот же вечер доехали до лагеря Макса. Самого Макса не было: ушел на задание. Нас встретил заместитель, с которым я познакомился еще накануне, когда он вместе с Максом приходил в насекинский лагерь, — Александр Нерода, по прозвищу Острый. Позднее, когда я беседовал с бойцами, многие — более трети отряда — тоже назвались Неродами: Нерода — Сериков, Нерода — Чорток и т. д. Все они были родственниками. Кто остался в живых из их многочисленной родни — пришел в отряд, но большинство погибло от рук захватчиков. У Острого расстреляли мать и отца, пять сестер с детьми и младшего братика — мальчика шести лет. И уже в отряде убит был в бою с фашистами старший его брат Иван, носивший среди

партизан кличку Казик. Человеку, потерявшему так много, можно доверять и без рекомендации. А за Острого говорили еще и его партизанские дела, его смелость, его неутомимость в борьбе, находчивость, за которую, должно быть, он и получил свое прозвище. И внешность его показалась мне соответствующей этому прозвищу: тонкое, выразительное лицо, стройная, сухощавая фигура.

Очень подвижной и как-то по особенному аккуратный, он познакомил меня с людьми и, несмотря на то, что уже давно стемнело, показал мне лагерь. Да, собственно, и показывать-то было нечего; такой же шалаш, как и у Крука. И тоже без печки, без двери, и тоже холодный. Мне стало досадно на строителей этого жилища.

— Сразу видно, что вам еще не приходилось зимовать в лесу!

И еще больше досадовал я на Насекина: как это он не помог, не научил, не поделился опытом! Или не впрок пошли ему уроки Бати, или просто не интересовался он своими соседями?.. Я ничего не сказал Насекину, но видно было, что он чувствует себя неловко, сознает, что недоделал, провинился.

Зато люди мне понравились. Вооруженных было больше, чем у Крука, много поляков. Они пришли драться с фашистами, а не прятаться от них. Кое-что люди отряда уже успели сделать: разогнали полицейский участок в Карасине, сожгли склады хлеба, заготовленного немцами, взорвали три поезда.

Я говорил с ними о наших задачах, о методах борьбы с врагом, о работе подрывников и о самых простых бытовых вопросах: о хорошей теплой землянке, которую обязательно и немедленно нужно вырыть, о том, как лучше устроить кухню, как хранить продовольствие (у них — я уже заметил — картошка лежала россыпью прямо в возах и, конечно, портилась от сырости и ночных морозов).

А потом я ночевал вместе с ними в шалаше — и замерз, и ругался про себя, что они не сумели построить лучшее помещение и что я, обманутый теплой погодой, выехал из лагеря в одном только ватном пиджаке.

* * *

Поутру, расспрашивая Острого о делах отряда, о возможностях, о связях, я между прочим сказал:

— Хорошо бы иметь своих людей в гестапо.

— Можно. Да я бы и сам мог устроиться.

Это меня удивило. Прежде всего пришла в голову мысль: уж не провокация ли это? Но я сразу отогнал ее. История Острого и его семьи известна всем, его братья и дяди тут же в отряде, да и сам он доказал свою преданность делу. Может быть, бахвальство? Да нет, не такой человек. Этот не обманет и хвалиться попусту не будет. Но верно ли мое впечатление?..

— Как же вы устроитесь? Объясните… И что сумеете сделать?

— Что тут объяснять? — Он на секунду задумался. — Я устроюсь. Не так уж это трудно. Надо только хороший документ от сельуправы, что я надежный, что у меня настроение… одним словом, сочувствую и могу принести пользу.

— А кто согласится дать такой документ?

— Солтус в Езерцах напишет.

— Надежный?

— Неплохой мужик. Таких дел у нас с ними еще не бывало, но можно сказать, что мы его держим в руках, и он не проболтается.

— Что же, это хорошая мысль… А вы справитесь?

— Надеюсь. Вы мне дадите указания…

— Указания-то мы дадим, но ведь надо держать себя непринужденно и с немцами и со всеми подлецами, которые у них служат. Надо самому подлецом прикинуться… Сумеете?

— Сумею. Я себя не выдам. Кое-какой опыт у меня уже есть.

— Да… Интересно… Надо подумать.

Оба мы замолчали. Не так просто было ответить «да». Ведь это значило послать человека (да еще какого человека!) в самую пасть зверя. Там каждое неверное слово, каждый неверный жест могут погубить его… И еще этот солтус!.. Но, с другой стороны, какие это открывает перспективы!..

Рядом,

у коновязи, лошади хрупали сено, пофыркивали и топали, переминаясь с ноги на ногу. И вдруг там началась песня:

Солнце нызенько, Вечер блызенько…

Такого мягкого и сильного тенора и такого душевного пения я давно не слыхал, а может быть, и вообще никогда не слыхивал. Пожалуй, не хуже Козловского! Как свободно берет он верхние ноты!

— Кто это поет?

— Да это Терпливый, старшина, — ответил Острый.

— Певец? Артист?

— Откуда!.. Тоже крестьянин. Юхим Карпенко из Гуливки, а Терпливый прозвище. Детское сердце. Голубь… А ведь он расстрелянный из могилы вышел. — Это было сказано мягко, почти нежно, но через секунду, словно спохватившись, Острый спросил уже совсем другим тоном: — Ну, так как же насчет гестапо?

И я решился:

— Давайте поедем в Езерцы к солтусу.

— Через полчасика. Я тут устрою…

— Ладно… А пока позовите-ка мне Терпливого.

Певец пришел. Ничто в нем не напоминало артиста в обычном понимании этого слова. Партизан как партизан. Имел он какое-то сходство с Острым или, может быть, мне это показалось. Оба они светловолосые, среднего роста, но Терпливый — плотнее, как будто крепче, и гораздо проще Острого. Действительно-детское сердце. За что же арестовывали и расстреливали его фашисты?

— За агитацию, — усмехнулся Терпливый, когда я задал ему этот вопрос. И он рассказал, что у них была организована подпольная патриотическая группа. Слушали советское радио, писали листовки, беседовали с крестьянами. Кто-то донес на них, и всех их схватили.

— Вы что же, партийный? — спросил я.

— Нет. Ведь я неграмотный.

— А как же агитация?

— А что же? И беспартийный, и неграмотный может. Я песни пою. Докладчик из меня не получится, а петь я мастак.

— Так неужели просто за песни?

— Да ведь это были советские песни!

Да, конечно, за советские песни гитлеровцы, не задумываясь, расстреляют любого. А Терпливый, как оказалось, не только пел, но и составлял песни.

Суд у фашистов недолгий. Всех арестованных вместе с Терпливым приговорили к расстрелу. Человек тридцать было. Поставили их перед ямой, которую они сами перед этим вырыли, а против них взвод эсэсовцев с автоматами.

— Фейер! — крикнул офицер.

Терпливый, не дожидаясь выстрелов, упал в яму. Никто этого не заметил, да и не мог заметить: разница была в какой-нибудь секунде. Тут же рухнули в яму и остальные, но Терпливому эта секунда спасла жизнь. Только одна пуля ожгла его шею, к счастью, не повредив ни костей, ни крупных кровеносных сосудов.

Падение оглушило его, а потом навалились тела его товарищей — мертвых и умирающих. Они еще шевелились в последних конвульсиях, а на них уже сыпалась земля. Это было страшно: руки, ноги, голова, грудь — все придавлено мертвыми телами, и дышать тяжело. И вот комья земли, крупинки, песчинки, камешки какие-то сыплются на лицо, на руки… Засыпают.

Он потерял сознание и пришел в себя нескоро, ночью, оттого, что стало холодно. Попробовал повернуться — и сразу всем телом ощутил непомерную тяжесть… Вспомнил… Трудно было понять и поверить: в могиле — и все-таки жив! Зарыт, закопан, и все-таки дышит… И ноги, и руки целы. Вот он их напрягает — и тяжелый холодный груз подается, отодвигается. Немного. Еще немного. Сверху осыпается земля, и воздуху становится больше… Плохо, должно быть, зарывали… Он упирается локтем. Мокро. Что это — вода или кровь?.. Неимоверным усилием поднимает плечи, ловит ртом воздух. Вздохнуть бы поглубже, но грудь придавлена. Еще усилие — и снова посыпалась земля, прямо на лицо. Отплевываясь и фыркая, протискивается он кверху. К воздуху, к воздуху, к острому ночному холодку. А в голове тупая боль, муть какая-то, и тошнота подступает. Еще чуть-чуть… И вот наконец — далекое черное небо с белой дрожащей звездочкой. Он с трудом освобождает руку и хватается за что-то. Снова посыпалось… Но плечи уже на свободе… Жив!.. Вылез!.. Вышел!..

Поделиться с друзьями: