По ту сторону кожи (сборник)
Шрифт:
Воспоминания о прошлых успехах не покоили Александра Васильевича. Он относился к тому типу людей, которые подтверждений собственного таланта требуют от себя каждый день, снова и снова, а не получая их, тут же начинают примерять к себе жеваный костюм неудачника. И вдруг оказалось, что здесь он приходится впору. Как истинному неудачнику и подобает, он стал нуждаться в ком-то, кому мог бы поставить в вину все, что с ним происходило. И не пришлось искать далеко. Никогда и никого не случалось ему ненавидеть сильнее, чем Нину и ее мать в эти дни. Стоило почувствовать однажды вкус этой ненависти – и с тех пор он не мог уже сдерживаться и стал по любому поводу выплескивать в нее свою ярость, происходящую от бессилия. Даже не исчезнувшее окончательно сознание того, как все это подло по отношению к жене, уже не останавливало, но растравляло. Бывали минуты, когда лишь некоторая трусость не позволяла ему дать волю рукам. Так прожили еще год. К концу его их с Ниной развод был делом уже настолько очевидным, что само слово не было нужды даже произносить вслух. Александр Васильевич ждал развода со злорадным нетерпением и мальчишеским предчувствием торжества, в полной уже уверенности, что, как только снова станет свободным – дело тут же пойдет, чем и докажется неопровержимо, кто именно был во всем виноват.
Но трезвость ума и способность видеть настоящее положение вещей все-таки вернулись еще к нему, однажды ночью. Не прислушайся он тогда,
На следующий день он впервые попытался как-то объясниться с Ниной. Вышло путано, и вряд ли она поняла детали, но самомнения Александр Васильевич так и не утерял и потому считал, что такого искреннего разговора и некоторого его покаяния будет вполне достаточно, чтобы восстановить если не прежние, то хотя бы нормальные отношения. Нина была мудрее. С виду долго еще ничего не менялось между ними; посторонний взгляд только и заметил бы, что царившую в семье крайнюю отчужденность. И все же что-то сдвинулось с мертвой точки, разрыв перестал видеться единственно возможным исходом.
А потом – и тогда это порядком смахивало на чудо – ему предложили вдруг редакторское место в журнале, где он начинал печататься. Довольно скоро он опубликовал свою первую развернутую рецензию, а следом пошли статьи – и закрепощенная речь наконец прорвалась опять, пробив себе новое русло. Все возвращалось понемногу на круги своя, и отчаяние при каждом упоминании времени уже не охватывало его. Хотя долго еще случались дни, когда и новая его работа, и более-менее выравнивающиеся отношения в семье казались ему лишь жалкой маскировкой, драным покрывалом, которое он тщетно пытается набросить на ту непереносимую пустоту, что так или иначе демонстрирует себя сквозь многочисленные дыры. Тогда в любой омут он готов был кинуться очертя голову – но как бы не находил всякий раз, куда, во что мог бы сорваться. Женщины пугали его – ржа неуверенности в себе незаметно подъела жизнь и с этого бока. Попробовав было целенаправленно запивать, он добился только понимания, что ему водка не может доставить ни осоловелого бесчувствия, по противоположности смыкающегося уже с довольством, ни даже должной степени отвращения к себе – но лишь усиливала и без того донимавшее ощущение движения по кругу, повторения одного и того же, одного и того же… Вместо искомой анестезии приходило болезненное и неуправляемое возбуждение, выгонявшее его на бесцельные блуждания по городу, иногда ночи напролет.
Нина не попрекала его никогда и ничем. Собственно, кроме того, самого первого, разговора они вообще никогда – ни в повышенных, ни в безразличных, ни в сочувственных тонах – не обсуждали происходящее. Только много спустя Александр Васильевич наконец-то задумался, каких душевных усилий стоила ей эта деликатность. Мать ее к тому времени уже неизлечимо болела, почти ничего не могла делать сама и нуждалась в постоянном присмотре. Он же, выходя из очередного кризиса, подолгу нежился в расслабленном состоянии, которое про себя именовал уважительно: реакцией, – и с настойчивостью капризного младенца тоже требовал к себе особенного внимания. Но только однажды, случайно, глубокой ночью отправившись на кухню выпить воды, он застал Нину в слезах. Да и тут первым делом она постаралась изобразить улыбку.
Один из этих вымученных загулов окончился тем, что Александр Васильевич – опять-таки и в виду не имея заручиться сперва согласием своих домашних, а, наоборот, со смутным намерением в очередной раз утвердиться в собственных глазах через конфронтацию с ними – притащил в квартиру неуклюжего черного в подпалинах щенка, купленного за рубль у нечистоплотной тетки возле рынка. И неожиданно привязался к собаке куда сильнее, чем мог от себя ожидать. Он пристрастился теперь к долгим прогулкам, ради которых стал выбираться по выходным даже в пригород, за кольцевую, где уходил в сохранившийся еще лес и часами просиживал под каким-нибудь деревом, пока маленький звереныш весело скакал вокруг, гонял шмелей или, уставший, засыпал ненадолго, положив голову ему на ботинок. Вроде бы ничего нового, кроме самого своего факта да толики забытой уже душевной теплоты, появление щенка в жизнь Александра Васильевича не привнесло. Он не вынашивал новых мыслей, к чему могли бы располагать их продолжительные лесные уединения, не находил большей осмысленности в существовании, тратя по полдня в очередях на прививки у ветеринара, и уж тем более не становился счастливее оттого, что приходилось обегать магазины в поисках дефицитного геркулеса (совесть его промолчала бы, переложи он на жену и эту заботу; и если он не делал этого – то не из милосердия, а из потребности считать собаку исключительно и безраздельно своей). Тем не менее уже очень скоро ему стало как-то проще терпеть и Нинино присутствие рядом. Их почти безмолвные вечера вдвоем сделались для него по-своему даже приятны. Мать ее практически уже не вставала с постели, и они ужинали обычно, сидя на кухне друг напротив друга и ведя как бы затухающий после каждой фразы разговор, касавшийся разве что хозяйственных мелочей.
На пятом месяце жизни этот предшественник Жака угодил под колеса автомобиля. Александр Васильевич в гибели его виноват не был и даже в недосмотре не мог себя обвинить: подросший песик что-то углядел на другой стороне улицы и бросился наперерез движению так стремительно, что догнать его не оставалось никакой возможности – все произошло за секунду. Александр Васильевич зарыл его ночью в дальнем конце пустыря, выходившего к железной дороге, и завалил могилку кусками асфальта, которые подобрал неподалеку, где прокладывали
трубы к новым домам. Он горевал так, как можно горевать о единственном по-настоящему близком существе. Нина переживала тоже, и он видел – искренне. Горе выжгло в нем главную помеху сближению с женой: гордость. А Нина… Нина, должно быть, давно уже дожидалась своего часа, женским чутьем еще где-то в самом начале угадав, что если до поры ей и не под силу на что-нибудь повлиять, то жизнь рано или поздно сама переломит мертвую окостенелость его души, и тогда уж либо совсем все закончится, либо изменится все-таки в ее пользу – третьего не дано. Теперь, когда для нее наконец наступило время действовать, тактику она выбрала как всегда безошибочно. Так незаметно, ненавязчиво и исподволь, что Александр Васильевич и вспомнить потом не мог, в чем, собственно, состояли ее уроки и какие именно ситуации она в них обращала, Нина с упорством и терпением, подобными тем, с какими приобщают слабоумных к человеческому общежитию или варваров к истинному исповеданию, учила его всему, во что свято верила сама: что и простые вещи этого мира тоже немало значат и достойны любви. И в тот день, когда он впервые, уже совсем спокойно и даже с благодушной насмешкой спросил себя, а так ли много потеряло человечество, недосчитавшись одного сочинителя, стало ясно, что из долгой борьбы с призраками, обладавшими весьма не призрачной способностью к разрушению, она вышла победителем.Через полтора года у них родилась Маша.
За стеной, на кухне, пошла шумно раскручиваться пружина в ходиках, и полминуты спустя пластмассовая кукушка отсчитала восемь. Если он собирался звонить Тарквинеру, то откладывать дальше было некуда. Принимая во внимание ночной образ жизни Иосика и привычку ужинать у кого-нибудь из многочисленных старых, новых или – безразлично – полузнакомых, позднее дома его наверняка не застанешь.
Он снял трубку, послушал гудок, поводил пальцем над циферблатом, но потом вернул трубку на место. Подумал, что осторожность, которую с тех пор, как сделалось уже глупо изобретать другие названия для своей железной от Иосика зависимости, он вынужден соблюдать в отношениях с ним, определяя заранее смысл и необходимость всякого к нему обращения, – такая осторожность, конечно, унизительна. Но еще унизительнее лишний раз ставить себя в положение ожидающего подачки да к тому же и убеждаться заново, насколько мало она значит для дающего: так что бросить можно не оценивая, между делом. В последний год уже любой, даже пустой разговор с Тарквинером заставлял его вспоминать в первую очередь об этом.
Из тех, с кем еще на заре молодости объединяли Александра Васильевича литературные дерзания, связь он сохранил только с Иосиком. И неизменно дорожил этой дружбой отнюдь не в силу одних только ностальгических воспоминаний. Уже тем был ценен Тарквинер, что остался последним в окружении Александра Васильевича человеком, всерьез увлекающимся джазом. Так что давно уже только через него доходили кое-какие новинки, а то и раритеты. Но главным здесь – о чем Александр Васильевич никогда не откровенничал ни с самим Иосиком, ни с кем-либо другим – было почему-то чрезвычайно для него важное ощущение особого рода общности: дело в том, что, как и Александр Васильевич, писателем Тарквинер не стал. То есть среди знакомых юности Александра Васильевича, подававших или считавших, что подают, определенные на этот счет надежды, писателем – что бы некоторые ни мнили до сих пор о себе – не стал никто. Но это-то было скорее закономерно, чем неожиданно. А вот Иосик… Казалось бы, вырасти он обещал не в баловня только чужих кухонь. Пожалуй, из всех опытов своих сверстников единственно к его вещам относился тогда Александр Васильевич без натяжки серьезно. Как-то очень точно уравновешивались в них изысканная манерность, юмор, а вместе с тем и подспудный, лишь слегка прикрытый неподдельный ужас. Общая болезнь, однако, не минула и его: писал Иосик от случая к случаю, мало и редко, все твердил о пути зерна, а в результате так и не ушел по нему дальше дюжины десятистраничных рассказов. Впрочем, его самого все это, скорее, забавляло – и к себе, и к своему писательству он относился всегда с иронией и даже в приятельских кругах как-то не очень старался зарабатывать на нем популярность. Даже доволен был вроде бы, что отношения с литературой ограничивает вечными синекурами – то кружок при Доме пионеров, то творческое объединение на заводе, – которыми кормился, при случае добирая перепродажей модных книг возле букинистического (в новые же времена причислился к фирмочке, торгующей книжным антиквариатом, – но без особых, видно, доходов). Ни пока Александр Васильевич редактировал в первом своем журнале, ни после того, как перешел в более солидный нынешний, Иосик ни разу и ничего не пытался куда-либо через него пристроить. А когда, едва получив возможность что-то в редакции предлагать от себя, Александр Васильевич чуть ли не первым делом подумал о нем и сам уже попробовал что-нибудь из него вытащить, хотя бы старое, – только отнекивался: «На что, старик? Вдруг придется отказывать – станешь искать повода разругаться. Зачем…» Так что напечатался впервые уже сорокалетним в паре новоявленных альманахов того сорта, что выдерживают от силы два номера. Его новые вещи Александра Васильевича сильно разочаровали. Какой-то полулубок, полусказка, они оставляли в недоумении насчет того, ради чего, собственно, были написаны.
Но обладал Тарквинер и другим, действительно редким даром, Александра Васильевича порой буквально завораживавшим. Умением смотреть на любой текст как бы из ниоткуда, находить всякий раз совершенно особую точку зрения, начисто игнорируя представления устоявшиеся. Поэтому даже в книгах, уже набивших оскомину и заученных чуть не наизусть еще со школьной скамьи, так что и предполагать, казалось, нельзя было в них чего-то до сих пор незамеченного и неожиданного, умудрялся вычитывать неявные сюжетные ходы, находить знаменательные параллели и совпадения, открывавшие в поэме или романе второе дно и представлявшие их внутреннюю жизнь в новом свете, из чего следовал целый ряд выводов броских, часто парадоксальных – но никогда не беспочвенных.
Впервые этим его талантом Александр Васильевич воспользовался вполне безмятежно. В одной еженедельной газете ему предложили тогда делать раз в месяц обзор новой прозы, выходящей в журналах. Он согласился: платили газетчики прилично, а особенно требовательны, казалось, не будут – так что отделаться можно простым перечислением с коротким пересказом сюжетов да двумя-тремя оценочными фразами. Но потом выяснилось, что ждут от него все-таки анализа, вскрытия сути направлений и тенденций. Да и у самого как-то не поднималась рука заполнять целую полосу общими местами. Тут-то Александр Васильевич и обнаружил, как катастрофически не хватает ему, привыкшему к размышлениям неспешным, свежих идей для такой жесткой в сроках работы. Уже через полгода он поймал себя на том, что замыкается в повторениях. Вдобавок и читать его теперь все больше тянуло уже что-нибудь проверенное временем, а постоянно следить за сиюминутной писаниной было неприятно и утомляло. Об этих трудностях Александр Васильевич и поведал однажды Иосику, когда тот, следуя, вероятно, некоему имевшемуся у него графику, как-то вечером без предупреждения заявился к нему домой. И Тарквинер тут же, по видимости, не задумываясь, помахивая зажатой в пальцах сигаретой и кося одним глазом в футбольный чемпионат Европы по телевизору, выдал в форме ни к чему не обязывающего размышления вслух такое количество соображений по самым существенным вопросам, что их разработки хватило Александру Васильевичу на весь следующий сезон.