Победителей не судят
Шрифт:
— Где ты нашел этого дебила? — наконец спросил он, глядя в упор на притихшего Шмуля.
— Да черт с ним, Людвиг, надо что-то делать с Шелленом. Если не вспомнит о нем Геббельс, вспомнит Мучман или кто-нибудь еще. А теперь вообрази — его картина в государственном учреждении, а его самого за нее упекли в тюрьму.
Спустя пятнадцать минут был выработан план действий.
— Слушай сюда, Эрнст,— записывая что-то на вырванном из блокнота листке, стал объяснять Райнер Шмулю, — поедешь по этому адресу, разыщешь Альфонса Дельбрюка и заставишь его написать заявление по поводу своего доноса на Николаса Шеллена. Вот тебе копия самого доноса на случай, если он не помнит. Пускай напишет, что оговорил честного человека из мести, зависти или по
— А если откажется? — промямлил Шмуль.
— А ты постарайся. Можешь пообещать ему выпивки (должно сработать), можешь пригрозить, мол, факты не подтвердились и лучше сознаться по-хорошему. В общем делай, что хочешь, но чтобы, — следователь посмотрел на часы, — к шести вечера его признание лежало у меня на столе в следственном управлении на Фрайгерихтштрассе, 8. Все, свободен!
— Гони ты этого недоумка, — сказал Райнер, когда за Шмулем захлопнулась дверь. — Кто тебе его прислал?… Зинталь?… Это какой?… Ах да, знаю, знаю — это человек Гейдриха. Я тебе искренне сочувствую, но, как говорится… — Райнер беспомощно развел руками. — Теперь о Шеллене.
23 июня Николаса Шеллена впервые за все время пребывания его в камере следственного изолятора пригласили в кабинет следователя. Худой, обросший, едва не подвинувшийся рассудком от почти двухнедельного одиночного заточения без предъявления обвинения и без известий о родных, он сидел на стуле перед следователем Райнером и готовился к самому худшему.
— Что же, господин Шеллен, пора что-то решать, — холодно начал следователь. — Подзадержались вы у нас, и все исключительно благодаря хлопотам господина Поля. Кабы не он, греться вам уже на солнышке где-нибудь в Дахау в компании с гомосексуалистами и саботажниками. Вот, почитайте.
Райнер положил перед арестантом снятую на гектографе копию доноса.
— И все равно не понимаю, даже если принять на веру все это вранье, в чем моя вина, — искренне произнес художник, возвращая бумагу. — Я совершил уголовное преступление?
— Да нет, любезный, у нас с вами речь идет не об уголовщине, а о гораздо худшем. Вас вполне можно заподозрить в антиправительственной деятельности, а это уже государственное преступление со всеми вытекающими. — Райнер выдержал паузу, внимательно наблюдая за состоянием собеседника. — И все же, учитывая, что за вами, кроме этой крайне неприглядной истории с портретом лидера нашей партии, ничего такого не числится — а мы, как вы догадываетесь, не сидели без дела и навели о вас кое-какие справки, — вам предлагается выбор: либо вы остаетесь тут и ждете суда, либо уезжаете из страны.
— То есть как? — удивился Шеллен.
— Очень просто, как многие другие. Не вы первый.
— А моя семья?
— Семья может остаться. К вашей семье у нас нет претензий. Впрочем, — следователь понизил голос, наклонившись к столу, — если вы подпишете обещание уехать в течении 48 часов, мы сможем изъять все материалы по вашему делу, включая главную улику, и тогда, глядишь, месяцев через шесть у вас будет возможность вернуться.
— Вы серьезно?
— Вполне. Ваш отъезд будет оформлен как совершенно добровольный, никакого изгнания и никакой политики. И все опять же благодаря хлопотам господина Поля.
«Эта сволочь, похоже, добилась своего», — подумал Николас.
— У вас ведь есть родственники в Англии? Вот и поезжайте. Возьмите сыновей. А к Рождеству вернетесь. Так многие делают. Главное — не маячить тут и не раздражать. — Райнер достал из папки бумажку с отпечатанным текстом. — Вот здесь распишитесь и поставьте дату. Кстати — ваша жена уже знает и целиком и полностью одобряет такой исход.
— И если я подпишу, то…
— То через десять минут будете на улице за воротами, где — я знаю — вас уже ждут.
Замороченному
Николасу Шеллену, услыхавшему, что на улице его ожидают родные, ничего не оставалось, как подписать.Разумеется, все это было блефом, сочиненным и разыгранным двумя проходимцами. Протокол об освобождении Шеллена за недоказанностью обвинения был подписан еще накануне без всяких условий.
У ворот тюрьмы его действительно ждали Вильгельмина, Эйтель и Алекс.
— Представляете, мне придется уехать, — сказал он, когда после слез и объятий они медленно пошли домой.
— Мы знаем, Ники, но это ведь ненадолго, — вытирая мокрые глаза, сказала супруга.
— Пап, мы с Алексом решили, что один из нас поедет с тобой, а другой останется с мамой — принялся весело рассказывал Эйтель. — Жребий выпал Алексу, но это и справедливо, ведь английский дается ему гораздо лучше, чем мне. Чтобы тебе не было скучно, он там будет с тобой, а я буду заботиться здесь о маме. А потом мы снова все будем вместе.
— Но как же школа? — возразил отец.
— Я нагоню. Буду там заниматься, — стал уверять Алекс. — Я возьму с собой учебники. Ты знаешь, мы уже собрали вещи и купили билеты до Бремена! Мама послала телеграмму тете Эльвире, и она нас ждет.
Придя домой, они еще долго обсуждали все нюансы предстоящей разлуки. Недолгой, как считали все они, и вечной, как оказалось в действительности.
Однако история злосчастного портрета на этом не закончилась. Как раз в день отъезда Николаса и Алекса Шелленов, когда они прощались с Вильгельминой и Эйтелем на вокзале, к прибывшему из Берлина поезду прямо на перрон вышла небольшая толпа чиновников городского магистрата, партработников и нескольких деятелей искусств города. Они несли пышный букет цветов и улыбки. На этот раз в Дрезден приехала вдова недавно почившего главного архитектора рейха Людвига Трооста — Герди Троост. Высокую и худую как жердь женщину лет пятидесяти сопровождала группа экспертов и критиков в области живописи во главе с признанным ценителем прекрасного графом фон Баудизеном. Этим летом фрау Троост вместе с графом совершала поездки по городам Германии с целью ознакомления с их художественными галереями и всевозможными фондами. И хотя распоряжение фюрера об отборе живописных полотен для мюнхенского Дома Немецкого Искусства еще не поступило, фрау Троост уже составляла кое-какие списки. Будущий главный музей империи, строящийся по проекту ее мужа и походивший на мощный крепостной бастион, обнесенный дорическими колоннами, должен был вобрать в себя все лучшее, что есть в изобразительном искусстве новой Германии в жанрах живописи и скульптуры. Было ясно, что попутно с отбором лучшего будет произведена выбраковка всего недостойного и декадентского, включая импрессионизм, экспрессионизм, кубизм, дадаизм и тому подобную дребедень.
Гостей разместили в двух автобусах и в сопровождении нескольких легковых автомашин повезли по городу, устроив что-то вроде экскурсии. Проезжая по Гётештрассе, обер-бургомистр Дрездена обратил внимание столичных визитеров на новую достопримечательность — отреставрированный Дом Литератора.
— Давайте посмотрим, — предложила фрау Троост.
— А давайте!
И они посмотрели. Впрочем, дальше вестибюля экскурсия уже не пошла. Когда фрау Троост, приложив к глазам театральный бинокль с длинной изящной ручкой из слоновой кости, направила его на крайний портрет справа от входа, ноги ее подкосились и она едва не рухнула на пол.
— Что это там? — тихо спросила она.
— Портрет фюрера… Кажется, — пробормотал обербургомистр.
— Прикажите спустить это вниз, — прошептала фрау Троост.
Бросились искать стремянку, а когда нашли, наверх, скрипя сапогами, полез какой-то толстяк в униформе штурмовика с болтавшимся на боку громадным форменным кинжалом (как впоследствии было внесено в протокол — местный писатель, автор рассказов для детей и юношества). Портрет спустили вниз и поставили на пол, прислонив к стене.