Победоносцев: Вернопреданный
Шрифт:
Даль жизни
Егор привел стекольщика, тот возился почти целый день, не позволив Константину Петровичу провести вечерние часы в привычной обстановке. Герасимову, очевидно, доложили, быть может, преувеличив, что на обиталище отставного чиновника демонстранты совершили нападение, и он прислал дополнительный наряд городовых, которые закрыли проход по ближнему тротуару. Когда порядок в кабинете Егор и стекольщик восстановили, Константин Петрович проверил, не повредил ли булыжник — это хамское орудие пролетариата — легкие, искусно вырезанные дверцы павловского шкафа из темно-красного дерева. И возблагодарил Бога, что дорогие ему книги остались в неприкосновенности. Он сел в привычное кресло, вынул из ящика лист ослепительно белой бумаги с золотым обрезом и взял перо. Бумагу он любил высшего качества. Не написать ли откровенное письмо императору, излив горечь обиды? И выразить в четких, металлически отлитых формулах все, что он думает о современном моменте, виттевском манифесте, будущей деятельности Святейшего синода и своем желании встретиться с ним и без всякой оглядки на прошлое сердечно побеседовать. Сейчас он быстрым летучим почерком выкатит на лист загодя обдуманную фразу: «Зная, как занято время у Вашего императорского величества, воздерживаюсь просить разрешения
Прекрасное начало! Он когда-то уже прибегал к похожему обращению, после чего получил любезное приглашение от покойного хозяина Зимнего. Константин Петрович протянул руку к чернильнице и замер. Теперь иная эпоха настала, и обращение такого рода, пожалуй, не вызовет в Царском ничего, кроме зевоты. Прочтут и передадут по телефону, что прочли, благодарят и примут его мнение к сведению. А не то и промолчат. При случайной же встрече сошлются на недостаток времени и извинятся за задержку с ответом. Все бесполезно в нашей стране! Все бесполезно! Даль жизни исчезла. Он опустил негнущийся лист в корзину, стоявшую рядом с креслом, и вынул снова из ящика другой лист, как бы опять приготовясь то ли набросать по-иному — не так тоскливо — звучащий призыв, то ли адресоваться к кому-либо из старинных знакомцев. Но зачем и, главное, кого избрать корреспондентом? Витте? Ни за что! Митрополита Антония? Черкнуть Саблеру?
В последние годы одиночество начало угнетать сильнее. Константин Петрович отложил перо, закрыл чернильницу и решил, что возвратится к работе над переводом одного трудного места из Евангелия от Матфея. Жуковскому удалось лучше выразить ту же самую мысль. Он открыл известное место и потом захлопнул обложку. Нет, сейчас сосредоточиться трудно. Он поднялся и двинулся к двери, чтобы заглянуть к жене и у нее искать утешения.
Вернулся от порога и протянул руку к книгам. В сумеречном воздухе попался на ощупь том Жуковского. Он растворил страницы наугад. И не захочешь, а вздрогнешь — крупно бросилось в глаза: «Эпитафия». Он пробежал первые восемь строк и медленно, тихим голосом повторил за поэтом:
Прохожий, удались! Во гробе сон священный! Судьба почивших в нем покрыта грозной мглой! Надежда робкая живит их пепел тленный!.. Кто знает, что нас ждет за гробовой доской!Поднимаясь по лестнице, Константин Петрович повторял настойчиво последнюю строку: «Кто знает, что нас ждет за гробовой доской!» Он любил Жуковского, и мимолетное прикосновение к его стиху, как родниковая влага, освежало сознание. Иногда он любил Жуковского даже больше, чем Пушкина и Тютчева. К жене он вошел с улыбкой, как будто ничего не случилось. Никакой отставки, никакого унижения, никакого поражения, никакой катастрофы не произошло. Он крепкий человек, и у него еще все, как и у России, впереди. Он молча взял жену за руку, поцеловал ладонь, и через несколько минут они уже молились так же жарко и искренне, как тогда, в Полыковичах накануне отъезда в Петербург. Они ничего не просили у Бога. Они благословляли минувшее. Сумрак, еле разгоняемый лампадами, светился золотистыми красками. Удивительно, как все отливало желтовато-солнечными лучиками.
И вот эту насыщенную цветом флорентийскую мозаику, лучезарную, источавшую колористическое богатство, в этот чисто русский иконописно плоскостной рисунок ахнули булыжником — орудием пролетариата, как некогда ахнул из двуствольного пистолета посланец ада в прямом и переносном смысле, целя в голову царя. Теперь посланцы ада везде. Они не прячутся, как раньше. Они заявляют о себе громко — взрывами, выстрелами, безумными воплями. Право и суд для них не существуют. Они не знают, кто такие присяжные — в них им нет нужды. Судебную реформу они выбросили к черту. Многотомный труд «Курс гражданского права» вызывает у революционеров пренебрежительную — дьявольскую — усмешку. Они утверждают, что истина выше закона. Но что порождает закон, если не истина? И его никому не известные мысли были единственным проявлением разума в России, как показало будущее.
Коренной вопрос
Не скрою от читателя, что редкие страницы я писал с таким напряжением и с таким горьким чувством бессилия и неуверенности, как эти — посвященные отношениям Константина Петровича с Достоевским. После долгих и мучительных размышлений я понял, что передо мной открываются только два пути: использовать слова и фразы из переписки, весьма, впрочем, краткой, или попытаться реконструировать впечатления действующих в главе лиц от бесспорных фактов, им хорошо известных и, безусловно, не вымышленных. Последний путь, более незащищенный и вполне уязвимый для критики, все-таки казался предпочтительней. Резкую и непримиримую личность Константина Петровича всегда привлекал в людях общий взгляд на то или иное событие, искренняя вера в христианские ценности и реальная, сердечная, глубинная связь с Россией. Духовный и физический облик Достоевского совершенно невозможно представить по мемуарам современников. В них, в мемуарах, он всегда говорит и действует так, как должен говорить и действовать в данной ситуации великий человек. Какие-либо неправильности, отклонения или искажения просто исключены. Речь его в передаче вспоминающих совершенно неузнаваема. А ведь нам есть с чем сравнить! Федор Михайлович поведал нам кое-что и сам о себе. Давно и внимательно читая цитируемую прямую речь Достоевского, я обнаружил всего несколько фраз, в которые поверил сразу и которые оттиснулись в памяти, не оставляя сомнений и колебаний. Вот два-три примера. В день покушения Млодецкого на графа Лорис-Меликова Александр Сергеевич Суворин сидел в бедной квартирке Достоевского. Он застал писателя за набиванием папирос. Затем между ними произошел знаменитый и абсолютно, на мой взгляд, достоверный обмен мнениями по поводу того, может ли порядочный человек предупредить полицию о готовящемся политическом преступлении. И Достоевский заключает пассаж словами, которые способен был произнести только он, и никто иной. Эти фразы нельзя ни сочинить, ни вычитать, ни где-либо услышать. Их мог произнести лишь Достоевский.
— У нас все ненормально, оттого все это происходит, никто не знает, как ему поступить не только в самых трудных обстоятельствах, но и в самых простых. Я бы написал об этом. Я мог бы сказать много хорошего и скверного и для общества и для правительства, а этого нельзя. У нас о самом важном нельзя говорить.
И до сих пор нельзя! Этот коренной вопрос тонко подмечен Федором Михайловичем.
Мефистофельское
Или
вот, например, клочок из мемуаров доктора Степана Дмитриевича Яновского — одного из самых добросовестных друзей Достоевского, если иметь в виду передачу фактов и слов собеседника. Так умел и мог выразиться о себе лишь сам Достоевский. Время происшествия — конец сороковых, эпоха кружка Петрашевского. Достоевский без денег и делает заем крупной суммы — около пятисот рублей серебром — у Николая Александровича Спешнева, одного из радикальных членов неоформленного сообщества. Достоевский нервничал из-за этого долга, что отражалось на его здоровье. Яновский успокаивал, заметив, что недомогание вскоре пройдет, и получил следующий ответ. Он врезался в память доктора и в мою. Я просто физически уловил мысль Достоевского, произнесенную с неповторимой интонацией. Да, так должен был выразиться тот, кто создал «Записки из Мертвого дома» и «Бесов».— Нет, не пройдет, — произнес он, — а долго и долго будет меня мучить, так как я взял у Спешнева деньги и теперь я с ними его. Отдать же этой суммы я никогда не буду в состоянии, да он и не возьмет деньгами назад; такой уж он человек.
О деньгах Достоевский заговаривал с доктором не раз и не однажды повторил фразу:
— Понимаете ли вы, что у меня с этого времени есть свой Мефистофель.
И это тонко схвачено — с поразительной откровенностью. Политический донос в разной форме и сила денег до сих, пор являются определительными вопросами нашей жизни.
На всю огромную литературу о Достоевском найдется немного подобных правдивых фактически и интонационно периодов, которые, как дуновение ветерка, приносят с собой подлинный и свежий аромат истины. А ведь с Достоевским общалось немало культурных людей, которые посчитали долгом оставить о нем то, что запомнилось. Вот почему выбор у меня оказался не очень велик. С похожей меркой я подходил и к самому Константину Петровичу, но тут, конечно, степень свободы была отчасти менее высокой.
Я полагаю, что приметил Константин Петрович Достоевского как пишущего человека в самом начале шестидесятых, хотя вполне мог наткнуться и на историю Макара Девушкина. Николай Николаевич Страхов, сотрудник «Времени» и усердный пропагандист журнальных идей, недалеко отстоящий от Константина Петровича, зная его воззрения, несомненно завел бы с приятелем разговор о неподписанных статьях в органе Михаила Михайловича Достоевского. Закономерно именно это предположить, и риск ошибиться здесь невелик. Константин Петрович купил январскую книжку «Времени» в конце февраля, уже после обнародования манифеста. Вначале ему показались подозрительными демонстрируемая автором любовь к русской нации и резкое отделение русских от европейцев. Но, вчитавшись, он понял и согласился, поддавшись убеждению, что русские действительно обладают высокосинтетической способностью всепримиримости и всечеловечности. В русском человеке, утверждал кто-то из братьев Достоевских, нет европейской угловатости, непроницаемости, неподатливости. Как точно подхвачено! И европейская индивидуальность ничем не унижена, ничем не обесцвечена. Константин Петрович не раз и позднее отмечал ту же черту в европейцах, тот же рационализм, ту же учтивость и размеренность в чувствах. Русский человек со всеми уживается, продолжалось в статье, и во все вживается. Он сострадает всему человеческому вне различия национальности, крови и почвы. У него инстинкт общечеловечности! И далее верно, точно и вовсе не отторгает русских от Европы, что сплошь и рядом делалось в московских кружках и чему примеров хоть отбавляй. Запомнилось и другое. В то же самое время, полагал журналист, в русском человеке видна самая полная способность самой здравой над собой критики, самого трезвого на себя взгляда и отсутствие всякого самовозвышения, вредящего свободе действий. Словом, этот человек, о котором Константин Петрович слышал разнородные мнения, в том числе и настораживающие, привлекал умением выражаться ясно, искренне и затрагивал сокровенное со смелостью не так уж часто встречающейся. В его речах не чувствовалось ущемленности, стремления потеснить европейцев и Европу, не ощущалось скрытой злости и раздражения. Он сам являлся примером всечеловечности и всеохватности, которые выделял как лучшие качества русского народа. Подобным свойством обладали лишь возвышенные натуры, хотя поступки этих возвышенных натур не всегда сочетались с их природой. Мысли в статье соответствовали времени, прошедшей реформе и были направлены на единение нации. Они вполне отвечали внутреннему состоянию Константина Петровича. Всякий русский прежде всего русский, а потом уже принадлежит к какому-нибудь сословию. Император уловил упомянутое качество и на его основе начал проводить целый ряд изменений. Если бы сословные интересы возобладали, манифест, освобождающий крестьян, никогда бы не был подписан. И многое другое совпадало с размышлениями Константина Петровича. Он просто вздрогнул, когда прочел фразу, пущенную в адрес «Отечественных записок». Действительно, смешно смешивать гласность с литературой скандалов. О гласности он не забывает и сам ни на минуту.
Своя рука
Константин Петрович положил покупать книжки журнала каждый месяц. И покупал, невзирая на занятость и бурное развитие собственных неотложных дел. Удивительно, что прочитанное почти всегда вызывало в нем желание присоединиться, согласиться и утвердиться окончательно в сформулированном мнении. Как хорошо журналист разобрал вопрос об обличительной литературе! Константин Петрович даже выписал один абзац, что постоянно делал, когда высказанное ему особенно приходилось по душе. Ну как пройти мимо таких слов: «В сущности, вы презираете поэзию и художественность; вам нужно прежде всего дело, вы люди деловые. То-то и есть, что художественность есть самый лучший, самый убедительный, самый бесспорный и наиболее понятный для массы способ представления в образах именно того самого дела, о котором вы хлопочете, самый деловой, если хотите вы, деловой человек. Следственно, художественность в высочайшей степени полезна и полезна именно с вашейточки зрения»?
— Не тот ли это Достоевский, кого отправили на каторгу после суда над петрашевцами? — спросил Константин Петрович, встретив Страхова на Тверской.
— Совершенно тот, — ответил Страхов. — Да ты неужели не читал его «Бедных людей»?
— Прекрасно он пишет о Пушкине, — сказал Константин Петрович, отвечая собственным думам. — Давно не читал лучшего. И вовсе автор не мямля, не трус и не восторженный крикун. Крепко он уколол «Русский вестник». И вполне заслуженно. Смешно не отдавать должной чести Пушкину лишь потому, что он не известен Европе. И хороша формула: «Россия еще молода и только что собирается жить; но это вовсе не вина…» Живо, от себя и по-русски! Да и к месту и ко времени. Время-то у нас настало террористическое.