Победоносцев: Вернопреданный
Шрифт:
Бывший шеф жандармов Потапов, близкий к помешательству, и неповоротливый бездарный Пален раздули громадное политическое дело в собственных корыстных целях и свезли в Петербург массу заключенных. «…Водворился беспорядок невозможный». Сам Трепов потерял голову. А что взять с потерявшего голову?
Характеристика этого трагического эпизода и противостояния различных сил и сегодня представляется достаточно серьезной и многосторонней. Константин Петрович правильно отмечал, что правительство и суд в страхе стали на сторону общественного суждения. С такой трактовкой события нельзя не согласиться. Масса бедствий последовала затем и оттого. Если бы суд и Александр Федорович Кони остались в правовом поле, а приговор лишь учел гражданские настроения, то из компетенции суда присяжных,
Перечитав письмо, Константин Петрович вложил его в папку, которая уже в советское окаянное время — вот парадокс истории! — и составила официально напечатанную книгу «Novum Regrum». В тот момент, я почти уверен, у него мелькнула мысль, как трудно исполнять свой долг и писать правду царям.
Счастливые часы
Ночью, когда не спалось, он иногда затевал с Юшкой Оболенским никчемные разговоры — никчемные потому, что утром становилось стыдно за пришедшие в голову мысли. Зачем человек создан? Юшка считал, что человек создан для счастья, а Константин Петрович утверждал, что для испытаний и служения Богу. Юшка сомневался в искренности Константина Петровича.
— Нет, счастье — вот цель жизни! Служение есть средство для достижения цели. Хорошо, верно служи — будешь счастлив.
Теперь, на склоне жизни, на ее совершенном исчерпе — опять это словцо! — Константину Петровичу частенько припоминались дискуссии с Юшкой, возвращая в действительно счастливые часы и дни юности. А был ли он счастлив потом? Наверное, был, и не раз. Впервые, по-настоящему, когда сладилось с Катенькой, когда он увидел ее радостные глаза. Судьба не одарила их брак детьми, а он, привыкший к большой и шумной семье, населявшей дом в Хлебном переулке, сильно страдал в тиши нарышкинского палаццо — ни родного детского смеха, ни проказливой возни, ни долгих бесед с докторами о, том, как лучше кормить и чем лечить весеннюю простуду. Весной, помнится, он частенько сам простужался, и мать отпаивала его малиной и медом. И все-таки в любви он был счастлив, хотя ее покой — покой любви — пытались нарушить сплетники.
Сейчас, когда Литейный затихал, очищаясь ночью от мерзкой толпы, странные мысли роились у него в голове. Месяцы падения оказались вместе с тем и месяцами невероятного взлета и осознания, что он был счастлив не только в домашнем кругу, рядом с Катей, но и в своем служении — в своем деле. Он окинул взором длинный ряд отлично переплетенных отчетов Святейшего синода, ощущая душевное удовлетворение содеянным. В них, в этих отчетах, его гигантский труд, которым нельзя не гордиться. Он всегда работал упорно, и в этом упорстве обретал сердечное спокойствие и равновесие. Они не покидали его, когда он отстаивал свою правду, которую без колебаний почитал правдой России. И в нынешние времена мы видим, что во многом он был прав. Однако нельзя не заметить, что правота его, резкая, дальновидная и своеобычная, не всегда угодна и сегодня потомкам, и они, возвращаясь к тому, к чему нельзя не возвратиться, многое опускают и по прежней привычке отбрасывают на второй план и не подвергают обсуждению. Например, вопрос о земле. Кому она должна принадлежать и кому она может принадлежать?
Судьба распорядилась так, что окончательную и бесповоротную уверенность Константин Петрович обрел в страшные дни мартовских ид, когда пришлось подводить итог минувшему царствованию. Это произошло на Фонтанке. Он помнит тот день, 28 апреля, как будто случилось вчера. Помнит разъяренное лицо Абазы, который, выйдя из себя, кричал:
— Надо требовать, чтобы государь взял назад нарушение контракта, в который он вошел с нами!..
Более стыдливый граф Лорис-Меликов остановил подельника — именно подельника, потому что Константин Петрович, будь его воля, отправил бы реформаторскую парочку в камеру судьи.
— Кто писал манифест? — на повышенных тонах спрашивал Абаза. — Кто писал манифест?
Чтобы
побыстрее прекратить неприличную сцену, Константин Петрович без промедления твердо ответил:— Я!
Наступила драматическая минута. В полном молчании Константин Петрович покинул кабинет графа. Последнее, что он увидел, — негодующее лицо Набокова. На другой день по обнародовании манифеста многие отворачивались от обер-прокурора, бывшего наставника цесаревича, отворачивались достаточно демонстративно, не подавая руки. При всей непристойности происходящего стоит обратить внимание на то, какие порядки царили в придворных кругах при ни чем не ограниченном самодержавии.
А манифест написан с болью и, как ему казалось, с пониманием момента. Он помнил его почти дословно и сейчас. Имея обыкновение несколько раз перечитывать собственные фразы, он, откинувшись на спинку кресла, воспроизвел в сознании то, что наиболее раздражило Абазу, Лориса-Меликова и их сторонников: «…Богу, в неисповедимых судьбах его, благоугодно было завершить славное царствование возлюбленного родителя нашего мученической кончиной, а на нас возложить священный долг самодержавного правления».
В последних словах отчаянный биржевик усмотрел нарушение контракта, хотя молодой монарх не мог входить в подобные торговые взаимоотношения с подданными. Долго не давалось Константину Петровичу самое трудное место в манифесте, и лишь погодя, на рассвете, после долгих мучений вылилось: «Не столько строгими велениями власти, сколько благостию ее и кротостию совершил он величайшее дело своего царствования — освобождение крепостных крестьян, успев привлечь к содействию в том и дворян-владельцев, всегда послушных гласу добра и чести; утвердил в царстве суд и подданных своих, коих всех без различия соделал навсегда свободными, призвал к распоряжению делами местного управления и общественного хозяйства. Да будет память его благословенна вовеки».
Константин Петрович отлично понимал, что манифест его руки резко выделяется из прошлых обращений русских царей к народу. Но ни Абаза, ни Лорис-Меликов, ни тайные пособники, ни явные критики прошлой власти, такие, как Набоков, не могли и не хотели принять основу русской жизни, основу русского государственного правления, не понимали, что без нее, без этой основы, Россия рано или поздно распадется, исчезнет, погрузится в хаос и небытие, как град Китеж. Недаром Освободитель, обращаясь к наследнику, писал в завещании: «Да поможет ему Бог оправдать мои надежды и довершить то, что мне не удалось сделать для улучшения благоденствия дорогого нашего Отечества. Заклинаю его не увлекаться модными теориями, пещись о постоянном его развитии, основанном на любви к Богу и на законе. Он не должен забывать, что могущество России основано на единстве государства, а потому все, что может клониться к потрясениям всего единства и к отдельному развитию различных народностей, для нее пагубно и не должно быть допускаемо».
Когда Набоков читал манифест собравшимся в кабинете Лорис-Меликова, Абаза по окончании слов, выражающих скорбь и ужас, встрепенулся и, протянув руку к министру, едва ли не вырвал бумагу отчаянным и грубым жестом. Сочетание «самодержавная власть» вызвало у биржевика приступ зловещей ярости: «Но посреди великой нашей скорби глас Божий повелевает нам стать бодро на дело правления, в уповании на Божественный промысл, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую мы призваны утверждать и охранять для блага народного, от всяких на нее поползновений».
Константин Петрович прямо бросал упрек тем, кто пытался разрушить великую традицию, в которую он верил искренне и истово. Он приблизился к окну и долго и мрачно молчал, рассматривая Литейный сквозь неширокую щель в шторах, но тогда, надеясь упрочить символ своей особой — государственной — веры, он ощущал горячий прилив счастья. Россия теперь не пошатнется и станет крепка, как никогда прежде. Всматриваясь в будущее, стерев на мгновение кровавую — смертельную — пелену террора, он отчетливо понял, что тяжелой и жестокой борьбы не миновать, но решил идти до конца, и это решение окрылило, отныне придав каждому поступку необычайную энергию.