Побег из Вечности
Шрифт:
– Откуда? – не понял я.
– Из той реальности.
– И кем ты себя в ней представляешь?
– Я не представляю, я реально тем и являюсь. Кем-то вроде зверя. Но моими действиями можно управлять. Точнее, меня можно направлять. Собака может слушаться человека, если он свой. Чужого она загрызет. У меня примерно так. Но, в отличие от собаки, у меня остаются задатки логического мышления. А кроме того, появляется чудовищная сила.
– Так вот почему ты едва не задушил меня.
Холст покачал головой:
– Тебе повезло. Это была лишь тень приступа. Иначе я смял бы твое горло в одну секунду,
– Понятно, – произнес я, задумчиво глядя в окно и пытаясь разобраться, выиграл ли я от перемены камеры или наоборот.
Потом решил, что выиграл. Все какое-то разнообразие, к тому же пейзаж. Главное, дождаться весны. «Главное», – усмехнулся я, поймав себя на том, что еще мыслю земными категориями. В Вечности не было главного или второстепенного. Там не было ни черта. Свободное падение в бездну. Но моя натура предпочитала жить иллюзиями, а не падать туда. Холст уже перешагнул этот барьер. Он падал в Вечность и все реже оглядывался на свое прошлое.
Я проснулся около пяти утра и посмотрел в окно, чтобы сверить свои внутренние часы с природой. Небо было чистым. Дожди ушли вместе с февралем. На дворе стоял март. На востоке над горизонтом разгоралась узкая малиновая полоска. К шести она станет значительно шире, а потом взойдет солнце. Было абсолютно тихо. Время звуков еще не пришло. Я взглянул на Холста. Он спал. Мне казалось, что он переносит заточение лучше меня. Но он и сидел дольше. Видимо, втянулся.
Ближе к шести появились звуки. Они рождали в моей голове образы, и я пытался определить, насколько они соответствуют действительности.
– Жалко, что мы видим только восход, – сказал я за завтраком.
Холст посмотрел на меня с насмешкой:
– Приятель, мы уже в Вечности. Ты разве не замечаешь? Мы давно слились с ней. Тот миг, что назывался твоей жизнью, его уже нет. Прими это и не цепляйся за прошлое. Заход, восход! Потом ты захочешь увидеть площадь, море, город, улицу, где родился, чье-то лицо. И это будет без конца. Пока не свихнешься.
– Свихнуться, это не так уж и плохо, и даже хорошо, учитывая наше положение, – сказал я.
– Здесь ты прав, – согласился Холст. – Но в нашем обществе уже есть один псих.
– Да, – согласился я. – Пропадет разнообразие.
– Тут сидел один до тебя, – произнес Холст. – Он говорил, что постепенно все, что было с тобой раньше, все, что ты имел и кого знал, прежде чем попасть сюда, – лица людей, события, города, – начнет бледнеть, словно покрываясь туманом, пока не исчезнет совсем. Тогда ты окажешься один. Как ни странно, от этого станет легче. Он отмотал десять лет. Старожил по сравнению с нами.
– Это тот, что умер от разрыва сердца?
– Да.
– А тот, которого забрали в психушку?
– Я с ним почти не общался. Он выдержал две недели, а потом его увезли. Слабак! После этого я два года сидел один.
– Ты делал это специально?
– Что именно? – спросил Холст.
– Доводил их до ручки.
Холст пожал плечами:
– Как сказать. Целенаправленно – нет. Но приступы, что с ними поделаешь. А кроме того, здесь мне такие не нужны. Они были сломлены внутри. Слишком долго сидели. А я нуждался в парне с характером и стальными нервами.
– Зачем?
– На всякий случай.
Я долго
не сводил глаз с Холста, ожидая, что он продолжит. Но Холст молчал. Он что-то недоговаривал.В девять снизу всплыл какой-то ровный, едва слышный гул. Он всегда появлялся в это время, кроме выходных дней.
– Что это шумит? – спросил я у Холста.
– Там небольшой цех. Давят масло. Холодная выжимка. Сам пресс находится в башне, а его конец, из которого вытекает масло, выходит во внешний двор. Заключенные давят масло, а вольнонаемные с другой стороны разливают его по бутылкам. При этом никакого контакта между ними не происходит. Очень удобно.
– Понятно.
Я встал, прошелся взад и вперед по камере и выглянул в окно. По реке шел сухогруз, небольшой, с белой рубкой на корме. Были видны фигуры двух человек. Мои глаза провожали теплоход, пока он не скрылся за изгибом реки. «Наверное, к морю, – думал я. – Еще пара дней пути, и эти люди увидят его. Хорошо бы увидеть море…» Я вдруг осек последнюю мысль и взглянул на Холста, который безучастно сидел на кровати. А ведь он прав – сначала ты захочешь увидеть площадь, потом море, потом… Не так давно мне вполне хватало реки и холмов.
– Может, начать вести дневник? – произнес я.
– И что ты там будешь писать? – усмехнулся Холст. – Проснулся в пять утра, в шесть проснулся Холст, в восемь принесли ужин, в час дня обед. Солнце зашло в девятнадцать тридцать. Следующий день: проснулся в пять утра… и так далее. Время встало, друг мой. У нас не может быть новостей.
Одна новость за год все-таки случилась. Надзиратель Шане вышел в отставку. Вместо него появился другой. Молодой и сволочной араб Азиз. Если Мак относился к нам по-человечески, Фарш, недолюбливая нас, просто игнорировал, то Азиз начал лютовать. При нем мы лишились некоторых вольностей. Со стороны это могло показаться пустяком, но для пожизненного арестанта реальность как раз и состоит из мелочей. И они вовсе не кажутся мелочами. Мы с Холстом возненавидели Азиза.
День стоял серый, хоть и без дождя. У Холста было паршивое настроение. Он ничем не выражал его, но за полтора года я хорошо изучил своего соседа и знал, что это так. У него что-то не ладилось с Вечностью. То ли он разочаровался в ней, то ли просто устал без конца туда заглядывать. У меня тоже были некоторые претензии к этой субстанции, но я и не полагался на нее, предпочитая смотреть в окно, на реку и холмы и слушать звуки. Порой это тоже не помогало. Особенно весной. И тогда мы могли часами ходить взад-вперед по камере, как молодые тигры. Энергия просто клубилась вокруг нас. Мы были еще слишком молоды и не растрачены, чтобы нас могло устроить такое тесное пространство, как камера.
– Как ты думаешь, Бог есть? – неожиданно спросил Холст.
– Если даже и есть, то мы не имеем к нему никакого отношения. Мы уже не в его епархии, поскольку, зависнув между небом и землей, не можем быть ни добродетельными, ни грешными. Здесь даже нет возможности искупить грех.
– А ты бы хотел? – спокойно поинтересовался Холст. – Ты каешься в том, что совершил?
В его глазах появилось любопытство и некоторая ирония.
– Мне не в чем каяться, – ответил я.
– Может, ты еще скажешь, что осужден невинно, что это сделал кто-то другой?