Побег
Шрифт:
— Отлично помню! — возразил Юлий, отстраняя от себя девушку; белая рубаха его и такой же шарфик остались в мокрых разводах.
— Я хотел бы поговорить с вами наедине.
Не чуя под собой ног, поднялась Зимка. Она поняла, что у нее есть несколько мгновение, чтобы решиться на поступок, потому что словами, никакими словами и ссорами ничего уже не поправишь. Невозможно было предугадать, что скажет этот готовый на все сморчок наедине с Юлием. Скорее всего, он скажет все.
— Хорошо, я уйду! — воскликнула Зимка с пафосом. — Раз так — я уйду! Оставляю на твое попечение эту… — недвусмысленный взгляд отметил потерянно вздыхающую Лизавету с заплаканными глазами. — Оставляю
— Екшень далекий медвежий угол, — возразил Юлий с замечательным спокойствием. — Не взять ли тебе Дивея в охрану?
— Да! Дивей! — вспыхнула Лжезолотинка. — Мы уезжаем сейчас же! Идите за мной!
Подобрав подол, она кинулась было к двери, но лихорадочное вдохновение подсказало ей еще одну выходку — блестящее завершение всего трагического представления. Зимка метнулась к обморочно застывшей Лизавете. Несколько звонких оплеух вернули девушке румянец.
— Дрянь! Дрянь! Дрянь! — яростно повторяла Лжезолотинка, впадая в безнаказанное бешенство. Лизавета зашаталась от звонких частых ударов, и, едва государыня оставила девушку, та сделала несколько слабых шажочков назад, отыскивая кушетку. — Утешайся с ней! — крикнула Лжезолотинка.
Куда там утешаться! Впору было спасать, но даже этим никто не озаботился, хотя Юлий и Дивей глянули на подкошенную Лизавету с некоторой оторопью. Они позволили ей упасть. Мимо кушетки. Дивей кусал губы. Мгновение, другое… и третье он колебался, отчетливо понимая, в какую дурную передрягу попал. Потом поклонился государю, расшаркавшись по полному образцу, и твердой стопою последовал за яростно шуршащей шелками Золотинкой, — откинув увенчанную костром волос голову, она шагала вереницею поспешно распахнутых перед ней дверей.
Зловещее молчание воцарилось в заставленном книгами покое. Долговязый чин с кем-то из желто-зеленых догадался, наконец, оказать помощь Лизавете, которая, впрочем, и не теряла сознания, а только мычала — как зажавший рану боец.
Юлий дышал трудно, будто избитый. Он сделал несколько шагов непонятно куда и наткнулся на скособоченного Ананью, который глядел на разыгравшиеся перед ним страсти с недомыслием постороннего.
— Что вы хотели мне сообщить?
— Я, государь, хотел объяснить. Во всем виноват кабатчик, он дурак.
— М-да… — рассеянно протянул Юлий. Еще описал круг и присел на ту самую кушетку, где прежде сверкала глазами Золотинка. Упершись одной рукой с намерением не засиживаться, он забылся.
Некоторую долю часа спустя Юлий обнаружил перед собой терпеливо ожидавшего вопросов Ананью, но нисколько не удивился, не задержал на нем внимания и позвал людей.
— Где государыня? — спросил он ровным голосом.
— Она взяла заложенную карету и только что отбыла, — виновато сообщил долговязый чин.
— В Попеляны?
— Я слышал распоряжение насчет Екшеня, — признался придворный.
— Так прямо, среди ночи?
На это и вовсе не последовало никакого ответа, ничего, кроме виноватых телодвижений.
— Хорошо, — сказал Юлий, отпуская придворного.
Однако в мятежном противоречии придворный чин опять всколебался телом.
— Простите, государь, простите великодушно! Но тот человек назвался Поплевой.
— Да-да, я знаю, — равнодушно отвечал Юлий, глянув на Ананью.
— Нет,
простите, не этот. Тот, что этого приволок. Он-то и есть Поплева. Так он сейчас сказал.— Вот как? — слабо удивился Юлий. — Ну что же… давайте и этого, что ли… Давайте всех.
Юлий успел забыть, кого тут должны были позвать, и с некоторой растерянностью уставился на явившегося перед ним старца. Высокого бодрого старика, мужчину с окладистой полуседой бородой. Без шапки, но с котомкой в руке, которой он небрежно помахивал. Бородач огляделся.
— Юлий? — спросил он, указывая просторным таким мановением.
— М-да, — пробормотал Юлий, поднимаясь.
— Ну здравствуй, мой мальчик! — сказал бородач, кидая котомку на пол. Как если бы на траву в час привала.
— Здравствуйте, — непонятно оробел Юлий, остановившись на полпути, потому что бородач от него отвернулся и кивнул придворному, указывая на Ананью:
— Этого заберите. Держите под крепкой стражей. Очень опасный человек.
Придворный чин, чье гибкое телосложение удивительно соответствовало придворным надобностям, изобразил собою недоуменный вопрос… который плавно, без единого слова перешел в почтительную сосредоточенность… Еще мгновение — и чин склонился перед «любезным тестем нашим, высокочтимым и благородным Поплевой».
— Ну, здравствуй! — повторил Поплева, открывая объятия, в которых Юлий и утонул.
Стиснутый, потрясенный, поцелованный, взъерошенный… Горло перехватило, он задыхался и ничего не сказал вовсе.
— Ах ты, божечки! — чутко удивился Поплева. Так трогательно и понятно, что Юлий резко мотнул головой и спрятал лицо. — А что Золотинка? — спросил Поплева. — Где она?
Почудилось, будто Юлий вздрогнул в руках — как зарыдал без звука.
— Девчонка плохо себя ведет?.. Что за притча… Смотри-ка!.. Высеку как сидорову козу!
Поплева никогда не сек Золотинку розгами, ни в качестве сидоровой козы, ни в качестве человеческого детеныша — ни в каком качестве! Когда была Золотинка глазастой и проказливой девчушкой, он наказывал неизбежные по младости лет прегрешения особым, прекрасно известным малышке укором: выговаривая внушения, не повышал, а понижал голос, разве на шепот не переходил — Золотинка же трепетала. И можно представить, что делалось с ней, стоило Поплеве прикрикнуть! Что бывало, разумеется, в исключительных случаях. И уж по пальцам можно пересчитать те не заслуживающие снисхождения происшествия, когда по результатам чрезвычайного расследования приходилось ставить девочку в угол. Так что розги — было только иносказание, которого Юлий не понял. Ничего ведь не знал он о детстве и юности Золотинки, ничего совершенно. Потому и принял риторическую фигуру за нечто осязательное, умилился надеждой, что можно Золотинку и в самом деле высечь!
Он разрыдался. Он позволил себе рыдать — со всей страстью изголодавшегося по искренности человека.
Карета мчалась в ночь среди погруженных в безмолвие полей. Ущербная луна стояла над мглистой холодной землей. Зимка редко выглядывала в окно за бьющую на ветру занавесь; закутавшись в плащ, она смотрела во мрак тряско подрагивающей кареты.
Страх оставался рядом, где-то близко, стоит только тронуть. Зимка боялась взбаламутить страх, догадываясь, что ночная лихорадка чувств оберегает ее от вопросов слишком яркого и слишком ясного утра, которое уже подступает. Она взвинчивала себя, распаляя и торжество, и досаду, и упоение собственной дерзостью — клубок противоречивых переживаний, в которых следовало бы еще разобраться. Губы ее шевелились, и слышались невнятные восклицания.