Побег
Шрифт:
— Мы не знаем, чего это стоило Чепчуговой, — возразил Буян. — Есть свидетели: Золотинка плакала под венцом, слезы не могла унять.
— Ну, а люди что?
— Что люди? Что им до чужой совести, когда и со своей неладно. Где этот Юлий? А с Могутом, под властью великого чародея, жить.
— Много народу пострадало?
— Очень. Никто не считал, да и считать невозможно. Полесье и сейчас горит, дым застилает столицу, так что днем темнеет. На десятки верст по правому берегу Белой — черные пепелища. Страна притихла. И кажется, люди находят удовлетворение в том, что кровавая смута кончилась и утвердилась власть крепкой руки. Давеча я слышал в харчевне, что на Могута как-никак можно положиться. Крепкий мужик.
— Да он же
— Как сказать. При смерти, да не умирает. Нас еще переживет.
Конечно же, Буян обронил эти необдуманные слова ненароком, задним числом только уразумев, что в отношении одного из собеседников нечаянное пророчество имеет самый буквальный, слишком уж вероятный смысл. Он смутился, не зная, как поправиться, и этим лишь усугубил промах.
— Ничего, — утешила его Золотинка.
— Послезавтра суд.
— Да, я все знаю.
Но оказалось не все. Самой позорной и тягостной подробности Золотинка так и не узнала до последнего часа — никто не решился предупредить. А то, что сказали, ничего ей не объяснило: судебные установления требует, чтобы обвиняемый предстал перед судом в особом, нарочно назначенном наряде.
— В тюремной одежде, что ли? — не поняла Золотинка.
— Да нет, скорее мм… в судебной, — заерзал обличитель Хрун. — То есть каждой статьей Уложения о наказаниях назначен особый наряд для подсудимого. Это имеет особое мм… воспитательное значение… для суда, для суда, разумеется.
Золотинка слышала, что в случае особенно тяжких злодеяний пигалики судят преступника всем народом и что она, в частности, будет иметь двадцать тысяч судей или, вернее сказать, присяжных заседателей. Потому она не особенно удивилась несуразному как будто бы замечанию обвинителя о необходимости воспитывать суд. Золотинка еще не знала тогда, каким образом будет его воспитывать.
Шестого изока в понедельник ее разбудили спозаранку. Золотинка мучалась бессонницей, потому поднялась с тяжестью и в голове, и на сердце. И спешка была ненужная, бестолковая: едва дали поесть — Золотинка, впрочем, и сама с трудом проглотила кусок, — как повели куда-то в окружении вооруженных стражников, на чьих шапках сверкали заключенные в стеклянные шарики огни. Потом оказалось, что нужно ждать. Она томилась в какой-то тесной конуре под запором часа два, не меньше, — и снова пошли. Просторный, грубо пробитый в скалах ход со спусками, лестницами и подъемами должен был привести их, как Золотинка уже догадывалась, в зал народных собраний, расположенный почти в трех верстах от Ямгор.
Так оно и получалось по времени, но опять попали не в круглый многоярусный зал на двадцать тысяч мест, который невозможно было бы не признать сразу же, а в беломраморное помещение, где поджидали ее несколько празднично одетых пигалиц.
Стража вышла, старшая среди пигалиц, женщинка с огромными выпуклыми глазами на неправильном детском личике, этакая куколка в светло-желтом шелке и белых с голубым кружевах, велела Золотинке раздеться.
Эти крошки в разноцветных платьицах, косыночках, полосатых чулочках глядели на обнаженную Золотинку с недоверием. Они переглядывались, словно искали друг у друга поддержки перед таким величественным явлением, вызывающим и восхищение, и жалость. Стройная, изящного и крепкого сложения Золотинка с ее довольно широкими плечами и гибким станом представлялась пигалицам великаншей. Они как будто оробели от этой большой белой наготы, возмещая смущение особенной строгостью разговора.
Тюремный халат Золотинки унесли, посадили узницу на низенькую скамеечку и закутали в простыню. Теперь ее взялись стричь, и когда обстригли налысо затылок — полголовы до макушки и до ушей — остановились.
— Это не издевательство, — предупредила старшая пигалица, ожидая возражений. — Так положено.
Но Золотинка ничего и не говорила; она дрожала.
Холодно, ворковали пигалицы неправдоподобно нежными, словно трепещущие крылышки, голосами. Непонятно было, как ухитрялись они вкладывать в этот щебет самые обыденные чувства: смущение, притворную беззаботность, жалость и непонятно на что обиду. Они торопились; верили они или не верили, что изуродованная стрижкой узница ни от чего так не страдает, как от холода, спешили покончить с делом.На граненной каменной лавке у стены раскинулось роскошное, с прошвами и с лентами, багряное платье предназначенное, несомненно, для Золотинки, если принять во внимание размеры. Болезненно настороженная, она приняла одеяние за плечики и в первое же мгновение, ничего еще толком не сообразив, почуяла подвох, нечто недоброе.
То было не платье, а половина платья: передняя его часть от глухого ворота до подола и цельные, но пришитые только спереди рукава. Начисто отсутствовали обрезанные по боковым швам спинка и задняя половина подола.
— Невежа — полчеловека, — прощебетал наставительный голосок.
Но, кажется, им было стыдно, и от этого они сердились. Золотинка понимала, что лучше не раздражать пигалиц вопросами; невольная краска на щеках, уклончивые взоры, скованные движения сказали все, о чем крошки молчали. Золотинка продела рукава и приладила спереди то, что можно было приладить.
— Башмаки, — отрывисто распорядилась старшая пигалица. Они выволокли из-под лавки две чудовищные кожаные лоханки, с виду как будто башмаки, но ведерного объема. Все было сделано с нарочитой, рассчитанной живописностью: задранные носки со слегка оторванной подошвой и стоптанные, заваленные внутрь задники, хотя неимоверные эти башмаки никто никогда, разумеется, не носил. По полу волочились распущенные шнурки толщиной с порядочную бельевую веревку.
— Пожалуйста, — пролепетала вдруг хорошенькая крошка с пышными кудрями на вискам. — Вам не придется даже ходить. Это ничего… Сядете там… и все. — Она сбилась под взглядами товарок.
— Одевайте это и пошли, — сказала старшая с грубостью, которая только и спасла их от слез — и Золотинку, и пигалицу.
Исполинские башмаки-лоханки нужно было тащить, как лыжи, что было утомительно и трудно, да к тому же приходилось придерживать на бедрах половину платья, которой можно было прикрыться только спереди. В коридоре пигалицы обступили узницу, чтобы уберечь ее, насколько возможно, от шмыгающих взглядов стражи и судейских — не наглых, впрочем, а скорее испуганных. Но Золотинка ничего этого уже не понимала. Оскорбленная и униженная, словно обваренная стыдом, она не ощущала себя ни человеком, ни женщиной.
Несколько коротких, отделанных резным камнем коридоров с дверями по сторонам привели их к залу народных собраний. Миновав двустворчатые ворота, Золотинка оказалась на дне огромного котлована. Посередине круглой арены шагов тридцать в поперечнике стоял низкий круглый табурет, к нему и подвели узницу.
— Ваше золото. Оно нам не нужно, заберите, — строго сказала старшая пигалица, протягивая скатанный из золотых волос комок побольше лесного ореха.
Золотинка бессознательно приняла волосы — руки освободились, когда села, — стиснула тяжелый, но мягкий ком в кулаке и забыла о нем. Провожатые покинули ее, с тем неизбежным, по видимости, облегчением, с каким выходят из пропахшей запахами лекарств комнаты тяжело больного — на вольный воздух здоровья и жизни.
Двое увенчанных перьями латников при полном вооружении — узорчатые червленые бердыши и самострелы — расположились, покинув арену, у ворот, над высокой аркой которых устроена была площадка для судейский чинов. По ближним к арене углам этой загородки располагались места обличителя и оправдателя, а в середине, несколькими ступенями выше, три высоких кресла для судей, они выделялись своей ярко-красной кожей. Оставившие Золотинку пигалицы перебрались в зал, пока что пустой, и в нем затерялись.