Поцелуй бабочки
Шрифт:
А у вертолета уже суетились люди в форме — открыли дверцу, откинули лесенку… Полыхнули генеральские лампасы, блики от золотых погон рассыпались на тысячи лучей.
— Господи!.. — простонал женский голос в толпе.
И тут появился патриарх. На поляне воцарилась напряженная тишина. Напряжение передалось скотине — в коровнике заревели бычки, залаяли по деревне собаки. Где-то вдалеке в неурочное время закричал петух… Начальство встрепенулось, будто разбуженное боевой трубой, — вновь зазвучали распоряжения… Командиры зачем-то принялись пересчитывать личный состав. Развернули хоругви, регент ударил в камертон,
Звуки хора докатились до тихоновской бани, где в заточении томился Веня, отчего диссидент возбудился и на всю деревню заголосил проклятья и нецензурную брань в адрес земляков, называя их фашистами, суками погаными, падлами и почему-то пидарасами, что было явным наветом…
Как ни старались семинаристы пением заглушить вопли «узника совести» — тщетно. Венины обличения вплетались в голоса певчих, рев бычков, лай собак и вместе с этим хором далеко разносились по Валдаю, тревожа зверей в окрестных лесах.
…Крестный ход проследовал мимо церкви, туалета, писательского дома и по деревянным мосткам удалился к истоку.
Площадь опустела, лишь писатель продолжал трещать на машинке да краевед Фокин на ступенях церкви нервно перебирал бумаги.
— А ты чего тут? — удивился писатель. — Беги вручай свою петицию. Упустишь момент.
— Не упущу, — зябко потирая руки, заверил краевед. — Как в храм пойдет, тут я ему и вручу.
Писатель вздохнул каким-то своим мыслям и продолжил работу.
Пение оборвалось внезапно, и тотчас завертелись винты вертолета. Церемония окончилась, площадь заполнилась народом. Затарахтели двигатели машин, послышались команды военных и распоряжения милицейского полковника… Затем все звуки утонули в грохоте вертолета, и патриарха не стало. Ни храм, ни туалет, ни магазин с китайской вермишелью не посетил — улетел с генералами. Начальство тоже укатило на «мерседесах». Следом уехали солдаты и семинаристы. Народ разошелся по домам. Диссидента Веню выпустили из заточения, и он на несколько дней впал в беспробудное пьянство. Туалет-шале с душой вулкана остался стоять на вечные времена как немой свидетель славных дней в истории Волговерховья.
Стоит он и поныне.
«ЧУДЕН ДНЕПР ПРИ ТИХОЙ ПОГОДЕ»
Мне пятнадцать лет. За лень и неспособность выгнан из школы и теперь копаю траншеи на ударной стройке химического гиганта. Только что научился бренчать на гитаре и насвистывать с переливом. Вечером свиданка с такой же двоечницей, как и я, — «танцы, шманцы, обжиманцы…» Легкость в мыслях необыкновенная, настроение отличное!
В грязной своей спецухе тороплюсь с обеденного перерыва. Разумеется, опаздываю. За триста метров до проходной пробегаю мимо нищей старухи, тихо стонущей на крыльце магазина. Старуху бьет трясучка. Память запечатлевает дрожащую руку, протянутую за подаянием. Бегу, не сбавляя скорость. Между тем образ трясущейся старухи не выходит из головы.
— Пижон! — говорю сам себе. — В кармане бренчит куча бесполезных медяков… И что не отдать несчастной женщине? Жлоб!
— Нет, не жлоб! — отвечаю себе же. — Просто не сообразил, реакции не хватило.
Ноги тем временем продолжают работать.
— А слабо вернуться? — не умолкает
совестливая половина души.— Так ведь опаздываю!.. Опять начальство вонять будет…
— Будет, — соглашается совесть, — вот ты и пострадай за доброту.
Замедляю бег, начинаю договариваться. Аргументы, как обычно в подобных дискуссиях, антиханжеские:
— Подумаешь «подвиг»!..
— Тем более вернись.
— Да ведь опаздываю, мать твою!..
— А еще Достоевского читал!.. — вздыхает совесть.
— В школе проходил.
— Вот именно: «Чуден Днепр при тихой погоде…» небось помнишь?
— Помню.
— А как бедному человеку подать — так сразу тысячи отговорок. Не стыдно? Здоровый такой кобелина!..
— Ну и что? Ну «чуден Днепр…», что ж я, теперь из-за этого на работу должен опаздывать и втык получать?
При этом так распаляюсь, что сам себе объявляю ультиматум:
— В общем, вот тебе мое последнее слово, — говорю. — Если ты человек, а не жлоб — вернись!
А я уже у проходной…
И никто не видел и не оценил… Вернулся. Протягиваю в трясущуюся руку мелочь, и что же я вижу? Получив медяки, старушенция перестает трястись и стонать. Она деловито высыпает мелочь куда-то себе в лохмотья, не сказав даже «спасибо», так что каждому идиоту ясно — никакая это не несчастная старушка, а совсем наоборот — опухшая от пьянства здоровая баба… Мой же порыв оказывается не благородным, а глупее глупого.
— Вот на таких лохов они и рассчитывают, — говорю себе и уже никуда не тороплюсь.
Разумеется, опоздал и получил причитающийся по такому случаю пистон.
— Ну что, придурок? — спрашиваю своего совестливого оппонента. — Ты этого хотел?
И что же отвечает мне этот ханжа?
— Да, — говорит. — Такая у тебя планида, таков твой крест.
— Что-о-о?!
— А ты как думал? Ты, — говорит, — на работу опоздай, а может, и вовсе наплюй на нее, к чертовой матери, а копеечку нищему подай. Такое у тебя, — говорит, — историческое предназначение, иначе какой же ты после этого великий народ?
— Так ведь обман сплошной! — кричу.
— А что не обман? — злорадствует душа. — Посмотри вокруг, олух!
Обернулся я и увидел, что нет в жизни правды, а, наоборот, сплошное кидалово, где каждый норовит ободрать да объегорить! И такая тоска меня взяла!.. Наливай!
ДЕЛО БЫЛО ВО ФЛОРЕНЦИИ
На ужин подали по литру «кьянти» на четверых. Вполглотка прикончив бутылку, Геннадий Иванович и примкнувший к нему «молодой Володя» вышли из отеля, но, кроме густого тумана, не увидели вокруг себя ничего.
— Эх ма… — вздохнул Геннадий Иванович, — чего-то мне хочется, а чего, не пойму.
Хотелось выпить. За две недели иностранного туризма припасы спиртного, вывезенные из Союза, были уничтожены до капли. Матрешки, икра и занесенные в декларацию часы проданы и пропиты. Тридцать шесть долларов, выданных на две недели туризма, потрачены до последнего цента.
Между тем «трубы горят», а итальянский туман лишь усугубляет грусть. Перебрав возможные варианты, друзья пришли к выводу, что последний шанс — это чекушка «Столичной», которая, они точно знали, имеется у Лидии Теодоровны — пожилой молчаливой женщины в толстых, как иллюминаторы, очках.