Под чужим небом
Шрифт:
Ио ждать от японского военного суда справедливого разбирательства — дело почти безнадежное.
Раз в сутки Тарова выводили на тюремный двор, на получасовую прогулку. Сопровождали его одни и те же надзиратели — новобранцы по тотальной мобилизации: молодой — совсем мальчишка, юнец и пожилой болезненного вида мужчина, которого можно было уже назвать стариком. Они вели между собою совершенно откровенные разговоры. Присутствие Тарова не брали в расчет, очевидно, принимая его за монгола, не знающего японского языка.
— Ты слышал, русские выиграли войну? — как-то сообщил юнец. Они стояли в тени забора и курили, а Таров ходил по кругу, как лошадь на приводе.
—
— Германия согласилась на безоговорочную капитуляцию.
Старик свистнул и почесал в затылке.
— Плохо дело, парень. Теперь здесь надо ждать русских.
Тарову хотелось закричать от радости, но он вовремя опомнился.
«Пусть думают, что я не понимаю их. Может, еще интересное чего услышу».
Весть о нашей победе зародила более реальную надежду. Он почему-то был уверен, что советские войска обязательно придут в Маньчжурию. Освободят и его. Япония столько раз провоцировала военные столкновения... Бои на Хасане — у Халхин-гола... Да и военная оккупация в годы гражданской войны Дальнего Востока и Восточной Сибири. Потом долг союзника...
Мысль снова и снова возвращалась к победе. Таров пытался представить, какой будет жизнь после войны. Жизнь станет прекрасной, сбудутся самые смелые мечты. Чтя память миллионов погибших, люди будут бескорыстно отдавать все свои силы, лучшие помыслы и знания служению великому делу, ради которого погибли герои. В минуты таких раздумий Таров считал себя участником войны. Он тоже солдат, он тоже делал все возможное, чтобы защитить родину от страшной опасности.
В одиночестве Таров все чаще вспоминал о Вере. Он жалел только о том, что не открылся ей в своих чувствах, не поцеловал на прощание. Любовь к Вере — настоящая, чистая и сильная любовь...
— Ну хватит, время истекло, — сказал молодой охранник, поглядывая на часы.
— Пусть подышит последний раз, — ответил пожилой.
— Почему последний?
— Пришло решение суда. Путевка в царство смерти.
— Да, ну! — воскликнул молодой.
— Тише ты, а вдруг он понимает наш язык. — Ладно. Эй, пошли, —крикнул пожилой, обращаясь к Тарову.
Ермак Дионисович внушал себе, что приговор — глупое измышление охранников. Не могли же его осудить заочно. Все же ночи проходили тревожно: Ермак Дионисович просыпался от кашля охранников, от писка и беготни крыс под полом, от скрипа дверей...
В конце июля громыхнула дверь камеры. У Тарова мелькнула мысль: «Это, должно быть, конец». Его привели в кабинет следователя. Юкава долго разглядывал Тарова, а потом сказал издевательским тоном:
— Сложилась та самая ситуация, о которой я предупреждал когда-то. «Токуй ацукаи» — «особые отправки». Вы на своей шкуре испытаете, что это означает. Мы не можем выпускать на свободу врагов Японского государства. Вы крепки физически и духовно, из вас отличное «бревно» получится.
«Выходит, соврал тогда Юкава, сказав, будто не знает, что означают «особые отправки», — подумал Таров. — Он, видать, очень хорошо знает и о лагере Хогоин, и о Пинфане».
Дня через три в камеру Тарова вошли те же надзиратели, надели наручники, черный мешок на голову и втолкнули в крытую машину. Так перевозили, по словам Асады, тех, на ком испытывали чумные бактерии. Его посадили в тесную сырую камеру: метр в ширину, два в длину. Окна нет. Где-то под потолком вентиляционная отдушина.
Вечером в камеру вошел Ямагиси — заместитель начальника лагеря Хогоин. Таров раза два видел Ямагиси в военной миссии. Кажется, Токунага называл его должность. Ямагиси записал фамилию, имя, отчество,
возраст и ушел.«Значит, я нахожусь пока в лагере, а не в Пинфане, — заключил Таров. — Интересно, как встретит меня Асада? Постарается быстрее умертвить, чтобы избавиться от опасного свидетеля, или окажет помощь?»
Прошло дней шесть, может, меньше или больше. Время тянулось очень медленно. Тарова снова заковали в кандалы. На этот раз и ноги связаны. «Везут в Пинфань», — думал Таров, трясясь в душной машине. Было такое ощущение, что машина летит в пропасть, в тартарары: ни звезды, ни огонька — ни одного ориентира. Покатали часа три и опять водворили в ту же камеру и будто забыли о нем: ни воды, ни пищи не приносили.
Сколько дней и ночей длилось это страшное заточение, он не знает: во времени не ориентировался, часто терял сознание...
ОТ АВТОРА.
На родину Таров вернулся весною сорок шестого года. Он позвонил, и мы встретились в его маленьком домике на Подгорной улице. Там все было по-прежнему, ничего не изменилось.
После долгой разлуки я, естественно, пристально рассматривал Ермака Дионисовича, пытаясь по внешности определить, какие отметины оставила на нем нелегкая жизнь на чужбине.
— Но теперь я ничего, человеком стал, — сказал Таров, улыбаясь. — А вот когда вызволили из карцера, говорят, был похож на мумию из Киево-Печерской лавры: кожа да кости.
Ермак Дионисович начал рассказ с конца — с предательства Халзанова и борьбы с Юкавой в ходе следствия.
— О лагере Хогоин вспоминать страшно: склеп, кромешная тьма и могильная тишина, — рассказывал Таров. — Первые дни под потолком светилась лампочка величиною с мышиный глаз. Потом она погасла: перегорела или выключили. Никогда не думал, что тишина может быть столь невыносимой. Смерти я не боялся. Угнетало сознание — похоронен заживо. Все время казалось, что я схожу с ума. Голод и жажда переносятся легче, чем тишина и темень... Надеяться было не на что: никто не найдет и не придет на помощь.
Но чудо свершилось. Однажды до меня донесся приглушенный крик: «Эй, кто-нибудь есть тут?»
«Наши», — мелькнула мысль. Я из всей мочи стал колотить ногой в железную дверь. Стук был, однако, слабым, потому что сил не оставалось. И все же меня услышали. Запомнил только одно: передо мной стоит наш советский солдат с автоматом наперевес. Закружилась голова, потекли слезы. Это были мои первые слезы. Ведь я вроде с того света возвратился... Доставили в отдел контрразведки пятнадцатой армии... Привели в сознание, накормили, напоили. Когда набрался сил, меня принял начальник отдела полковник Колдунов Петр Николаевич, добрый и башковитый мужик. Позднее он говорил: происходит из Центральной России, из села Шнаево, под Пензой... Понимаете, полковник сразу же, при первой нашей встрече поверил мне. Это доверие тронуло меня до глубины души, да что там — воскресило, вернуло к жизни.
Бывают в жизни минуты, вот как у меня в то время, когда человек больше всего нуждается в том, чтобы ему поверили...
Ермак Дионисович замолчал и стал закуривать. Руки у него дрожали.
— Как развивались события потом, сообщил на допросе Ямагиси. Он дал команду отправить меня в Пинфань. Обрядили меня соответственно — ну, там кандалы, мешок на голову — и повезли. Подъехал к городку, услыхали грохот взрывов и увидели сполохи огня. Пинфань горел.
Стремительное наступление советских войск, воздушные десанты в районе Пинфаня и других филиалов, бомбовые удары сорвали зловещие планы японского командования.