ПОД НЕМЦАМИ. Воспоминания, свидетельства, документы
Шрифт:
Этой песней, ее словами и смыслом этих слов, вселяющих надежду и желание жить, и бороться, и побеждать, окончился для меня день 19 сентября 1941 года.
Во сне, в ночь на 20 сентября 1941 года, я сидел за столом, развалившись в кресле, в роскошном ресторане в Сингапуре или Рио-де-Жанейро — не помню точно — и обнимал за стройную талию какую-то нарядную блондинку с огромным глазами, смотрящими на меня со страстью, как и я на нее, когда вдруг услышал голос будящего меня Витюшки Козубовского — моего любимого друга, которого я называл Пантелеем за его «отечественный» нос и добродушный нрав, за его преданную любовь и белую зависть ко мне. Милый, бедный мой друг Витюшка был рожден неудачником. Почему? Да вот — «неисповедимы пути Твои, Господи!» Более полного и определенного ответа на этот вопрос нет. Витюшка был старше меня на два года, следовательно, и раньше меня стал мечтать о будущем, о карьере штурмана дальнего плавания. Экзотика южных стран и морей, в джунглях и прериях, открываемых необитаемых островах, трудностях и опасностях и прочих заманчивых прелестях, которые сулила профессия моряка, соблазняла всех нас. «По морям и океанам злая носит нас звезда…» [288] — напевал мой безусый красноносый Пантелей, заразивший и меня этой страстью к познанию мира путем подвигов и скитаний.
288
Авторы музыки и слов не установлены.
Но
Милая Анна Захаровна, супруга Федора Козубовского, гордая заслуженной популярностью своего супруга, ходила с задранным носиком, была весела и приветлива с окружающими, будучи уверена, что в жизни ей повезло, что мужу путь в академики открыт и гладок. Да так бы и быть должно было. Но кто-то всесильный думал иначе. Прилепили красному партизану, «чапаевцу», ярлык «враг народа», забрали его года за два до ареста моего отца, бывшего белогвардейца, поповича и т. д. «Окончен бал, потухли свечи». Больше ни Анна Захаровна, ни ее прекрасные сыновья, Витька и Славка, друзья моего детства, никогда мужа и отца не увидели. Лишь после смерти [неразборчиво] сообщили [неразборчиво] репрессированного, как и многим-многим другим подобным, что умер он в тюрьме от воспаления мозгов и реабилитирован посмертно за отсутствием состава преступления. Сыну «врага народа» дорога для поступления в Морское училище была закрыта. Но он был искренне рад за меня, своего любимого друга, так как ко времени моего поступления отец мой был уже отпущен на «покаяние» и я смог ехать в Херсон и готовиться быть моряком дальнего плавания.
289
С 4 октября 1919 — 25-я стрелковая им. В. И. Чапаева дивизия. С 21 февраля 1933 — 25-я стрелковая Краснознаменная ордена Ленина дивизия им. В. И. Чапаева.
Витюшка подарил мне свою фотографию, где он был сфотографирован в моем морском кителе, с надписью: «Если будешь утомлен борьбой или заброшен судьбой, не унывай… В дали сверкает юг, а вот и верный Виктор-друг». Спасибо, Витюшка, друг ты мой родной… Я и сейчас еще глотаю слезы от переполняющего сердце мое чувства благодарности за твою искреннюю, бескорыстную любовь ко мне. Мне удалось еще раз в жизни убедиться в его чувствах: в 1959 году, когда я после отбытия десяти лет сталинской каторги посетил Витюшку и был так ласково принят и тобой, Витя, и мамой твоей, Анной Захаровной, и братом, Ярославом Федоровичем Козубовским, хотя это было очень опасно в то время. Да хранит вас Бог, дорогие друзья, хоть на этом или на том свете!
Для полноты понимания красоты Витюшкиной души хочется мне коротко рассказать один характерный случай из времен нашего детства. Этот момент я всегда вспоминаю с умилением, когда вдруг начинаю думать о нем. Как-то, будучи под впечатлением от чего-то прочитанного, я высказал в дружеском откровении мысль о том, что при настоящей любви человек любит сильнее, чем себя самого, и бывает счастлив счастьем любимого им человека. Витюшка, как видно, думая об этом, после нашего разговора спросил меня, краснея от смущения: «А как ты думаешь, можно маму свою любить такой большой настоящей любовью — больше самого себя?» Не помню, что я тогда ответил, да это и не так важно, я думал.
Так вот, стоя у моей кровати и дергая меня за ногу, Витюшке удалось оторвать меня от приятных сновидений.
— Вставай, принц! Недопустимо просыпать сейчас часы, настало такое время, когда каждый его момент принадлежит истории.
— Ну, Пантелей, ты даешь, как поешь, а поешь неважно, — отшутился я и стал быстро одеваться, внутренне согласный с доводами друга.
Пока я собирался, Витюшка рассказывал мне о том, что наш товарищ Иван Сакунок, оказывается, не пошел в армию, как все думали, а вот после двухмесячной спячки под кроватью вылез на свет Божий и ждет нас внизу во дворе. Так оно и оказалось. Во дворе я увидел и Ивана, и с ним весело беседовавшего Толю Клёца — мальчика моих лет, оставшегося полным сиротой, т. к. родителей его, интеллигентных евреев, приехавших в 1939 году из захваченного Львова, арестовали. Бабушка Толи умерла от горя, а старший брат Беньямин уехал в начале войны в командировку в Туркмению и еще не вернулся. Судьба Толика в дальнейшем — это настолько очевидное чудо, что мне хочется при первой возможности рассказать о ней.
Как я уже говорил, Толик был польским евреем, и внешность его при первом взгляде не вызывала сомнения в этом. Его черные кучерявые волосы, большие печальные глаза с длинными ресницами, как у девочки, нос с характерной горбинкой и даже «музыкальные» уши свидетельствовали так убедительно не в его пользу во время немецкой оккупации, что, казалось, ему неминуемо и неизбежно суждено было после первого появления на улице разделить трагическую судьбу тысяч его одноплеменников, вписавшую в историю Германии черную страницу. Но что человеку невозможно, то Богу возможно, и Он сохранил Толика Клёца. Сбылась воля Его! Невзирая на предостережения доброжелателей, Толик ходил часто на базар, чтобы что-нибудь продать или перепродать, чтобы купить себе необходимые съестные припасы. Если и бывал он несколько раз задержан полицейскими, то всегда благополучно отпускался, так как находились люди, свидетельствующие своими подписями о том, что Толик не еврей. Трижды это делал и я. Толик остался жив.
Тогда же, во второй день оккупации, мы еще ничего не знали, как говорится, ни слухом, ни духом о грозящей опасности. Даже в советской прессе ничего не говорилось об этом конкретного. Если и были какие-то неопределенные упоминания о погромах в Германии в 1930-е годы, то, приученные к постоянной лжи и демагогии, читатели просто не верили этому [290] . Мы вчетвером со спокойной совестью пошли в город. По дороге замечали происшедшие за один день перемены; от этого было и грустно, и радостно. Мы дошли до нашего любимого Пролетарского, бывшего Купеческого, парка. Туда мы часто хаживали, чтобы людей посмотреть и себя показать.
290
Ср. с утверждениями А. И. Солженицына: «Сообщений [курсив Солженицына. — К. А.] о массовой эвакуации евреев не было в советской печати. И понятно — почему. Во-первых, после заключения пакта с Германией в СССР замалчивалась гитлеровская политика по отношению к евреям, и, когда разразилась война, подавляющая часть советского населения не знала о той смертельной опасности, какую несет евреям немецкое вторжение. Во-вторых, и это было, вероятно, главное, — с немецкой стороны лихо свистела пропаганда против “иудео-большевизма”, и советское руководство, разумеется, понимало, что всеми двадцатыми-тридцатыми годами эту пропаганду изрядно подкрепило, — и как бы им было теперь провозгласить открыто и громко, что спасать надо в первую очередь [курсив Солженицына. — К. А.] евреев? Это только и было бы — поддать Гитлеру опрокидывающей силы».
Анализируя разные оценки, А. И. Солженицын полагает, что на территории СССР в границах по состоянию на 22 июня 1941 избежали оккупации 2,26 млн. евреев (2 млн. проживавших в пределах старой границы 1939 и 226 тыс. проживавших на территории областей, присоединенных в 1939–1941). Из них число эвакуированных А. И. Солженицын оценивает в 1,3 млн. На оккупированных территориях остались почти 2,74 млн. евреев (в том числе более 1,65 млн. — на территориях, вошедших в состав СССР в 1939–1941). В то же время А. И. Солженицын цитирует новые исследования еврейских специалистов по истории Холокоста: «“Когда же началась советско-германская война и об антисемитизме нацистов заговорили вновь, многие евреи восприняли это как пропагандистскую акцию. Многие евреи верили своему жизненному опыту, а не радио,
книгам и газетам. В представлении многих немцы были такими, какими они их знали по Первой мировой войне. Из всех режимов времен Гражданской войны, в оценке евреев, немецкий был одним из наиболее толерантных в отношении евреев”. “Многие евреи помнили, что во время немецкой оккупации 1918 немцы относились к евреям лучше, чем к местным жителям, и это их успокаивало”. И потому “в 1941 число добровольно оставшихся евреев было значительно”; но далее и в 1942, “по рассказам очевидцев… в Воронеже, Ростове, Краснодаре и в других городах евреи, ожидая, пока фронт прокатится через их город, надеялись продолжать свою работу в качестве врачей и учителей, портных и сапожников, которые, по их убеждению, нужны при любом режиме… Евреи не могли или не хотели эвакуироваться и по чисто материальным соображениям”».Улицы, по которым мы бодро шагали, как «хозяева необъятной родины своей», выглядели не вполне обычно. Почти все витрины магазинов были разбиты, осколки стекла не убраны с тротуаров. Среди прохожих было много военных, но не в советских «хаки», а в зеленых немецких мундирах. Часто проезжали по мостовой или стояли у обочин тротуаров автомашины, легковые и грузовики, но не обычные советские «полуторки» или «трех-» и «пятитонки», а незнакомые нам марки европейских фирм всех образцов. Невольно чувствовалось их техническое превосходство.
Во многих местах перед гостиницами и учреждениями копошились немецкие солдаты, разгружая что-то и вселяясь в пустые дома. Все выглядело вполне мирно, даже погода — солнечная, теплая и безветренная — [не] предвещала никаких неожиданностей. Поднявшись по гранитным ступеням за несколько лет перед войной воздвигнутой лестницы с фонтанами, ведущей в парк, мы тут же уселись на удобную скамью, чтобы сверху вести обозрение нашего любимца, всегда многолюдного Крещатика. Так мы делали уже много раз и раньше, во времена внешне мирного, казалось бы, нерушимого, созданного, по мнению некоторых, мудро и справедливо, «под гениальным руководством великого кормчего» — вождя, отца и учителя — порядка. Мы, мальчишки тридцатых годов, называли его всегда с легкой усмешкой или коротко Ус, иногда — Усатый, иногда — Грузин, а в другие моменты и Людоед. Бывало, и возникали споры по этому поводу, но все это в нашей среде носило сравнительно мирный характер.
Мы уселись поудобнее на скамью. Вдруг оглушительный грохот недалеко от нас происшедшего взрыва потряс и землю, и воздух, и сердца ничего подобного не ожидающих людей — и наши в том числе. Посмотрев друг на друга широко открытыми от испуга и неожиданности глазами, не сговариваясь, [мы] бросились бежать вниз по лестнице по направлению к взрыву. Столб дыма, пыли и летящих сначала вверх, а через несколько мгновений вниз больших и малых камней возник в солнечном небе, превращая день в вечер. За первым взрывом [291] последовал второй, потом третий и т. д. Люди, шедшие по тротуару в противоположных направлениях, превратились в бегущую толпу, гонимую чувством страха и инстинктом самосохранения. Мы, мальчишки, бежали им навстречу, т. к. наше любопытство было сильнее страха. Мы желали собственным глазами увидеть, что случилось.
291
Возможно, что автор, писавший собственные воспоминания в 1990-е, ошибается, датируя первый взрыв на Крещатике 20 сентября 1941. Кроме того, приводить в действие радиоуправляемые мины в тот момент еще не имело смысла, так как планомерное размещение войск и учреждений Вермахта в центре Киева только началось. Более достоверными нам представляются воспоминания А. В. Кузнецова, написанные в начале 1960-х: «Это было 24 сентября, в четвертом часу дня. Дом немецкой комендатуры с “Детским миром” на первом этаже взорвался. Взрыв был такой силы, что вылетели стекла не только на самом Крещатике, но и на параллельных ему улицах Пушкинской и Меринга. Стекла рухнули со всех этажей на головы немцев и прохожих, и многие сразу же были поранены. На углу Прорезной поднялся столб огня и дыма. Толпы побежали — кто прочь от взрыва, кто, наоборот, к месту взрыва, смотреть. В первый момент немцы несколько растерялись, но потом стали строить цепь, окружили горящий дом и хватали всех, кто оказался в этот момент перед домом или во дворе. Волокли какого-то долговязого рыжего парня, зверски его били, и разнесся слух, что это партизан, который принес в “Детский мир” радиоприемник — якобы сдавать, но в приемнике была адская машина. Всех арестованных вталкивали в кинотеатр здесь лее, рядом, и скоро он оказался битком набитым израненными, избитыми и окровавленными людьми.
В этот момент в развалинах того лее самого дома грянул второй, такой же силы, взрыв. Теперь рухнули стены, и комендатура превратилась в гору кирпича. Крещатик засыпало пылью и затянуло дымом. Третий взрыв поднял дом напротив — с кафе-кондитерской, забитой противогазами, и с немецкими учреждениями. Немцы оставили кинотеатр и с криками: “Спасайтесь, Крещатик взрывается Г — бросились бежать кто куда, а за ними арестованные, в том числе и рыжий парень. Поднялась невероятная паника. Крещатик действительно взрывался. Взрывы раздавались через неравные промежутки в самых неожиданных и разных частях Крещатика, и в этой системе ничего нельзя было понять».
На месте, где несколько минут тому назад стояло огромное новое здание Центрального почтамта, вырисовывалась сквозь облако дыма и пыли бесформенная куча каменных глыб и стальных балок, согнутых в «бараний рог». Завалены обломками разрушенного здания были и тротуар, и проезжая часть улицы перед домом. Бегущие люди кричали что-то непонятное, указывая в сторону, откуда раздавались все новые взрывы. После взлета в воздух большущего дома Гинсбурга на Николаевской улице, гостиниц «Континенталь» [292] и «Красная звезда», где расположились штабы занявших город немецких войск, мы поняли, что весь центр города, по-видимому, заминирован оставившими город советскими войсками [293] .
292
Ср. с воспоминаниями А. В. Кузнецова: «Взрывы продолжались всю ночь [на 25 сентября. — К. А.], распространяясь на прилегающие улицы. Взлетело на воздух великолепное здание цирка, и его искореженный купол перекинуло волной через улицу. Рядом с цирком горела занятая немцами гостиница “Континенталь”. Никто не узнает, сколько в этих взрывах и пожаре погибло немцев, их снаряжения, документов, а также мирных жителей и имущества, так как никогда ничего на этот счет не сообщалось».
293
Взрывы в Киеве продолжались, по воспоминаниям очевидцев, до 28 сентября, вызванные ими пожары (в районах улиц Пушкинской, Меринга, Маркса, Энгельса, Институтской, Прорезной и др.) — до первых чисел октября 1941. Взрыв не столько военных объектов, сколько всего городского центра украинской столицы с концентрированной инфраструктурой, несомненно, имел политическое значение. А. В. Кузнецов замечал, что эта акция, с размахом проведенная оставленными для подпольной работы сотрудниками НКВД во главе с капитаном госбезопасности И. Д. Кудрей («Максимом»), «провоцировала немцев на беспощадность, благо в беспощадности они были хорошими учениками». 8 мая 1965 И. Д. Кудре (1912–1942), служившему в органах НКВД с 1934, посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. Из доступных ныне документов известно, что непосредственно приказ о минировании центра Киева, включая величественный ансамбль Киево-Печерской лавры, отдал в июле 1941 командующий Юго-Западным фронтом генерал-полковник М. П. Кирпонос. Осуществлял общее руководство минированием и готовил центр города к взрыву полковник А. И. Голдович. По данным современных исследователей А. Гогуна и А. Кентия, сентябрьскими взрывами 1941 были уничтожены: четная сторона Крещатика — от Институтской улицы до Бессарабки, улицы Институтская до Ольгинской, вся Ольгинская, Николаевская (ныне архитектора Городецкого), Меринговская (ныне ул. Заньковецкой), половина Лютеранской (до Банковской), Прорезная до Фундуклеевской (ныне — Богдана Хмельницкого). При этом часть зданий при тушении взорвали саперы Вермахта, стремившиеся тем самым локализовать распространение пожаров.