Под покровом небес (др. перевод)
Шрифт:
Крыша форта представляла собой обширную, плоскую, неправильных очертаний глинобитную террасу, к тому же разной в разных местах высоты – этим скрадывались неровности рельефа местности внизу. В темноте пандусы и лестницы между бастионами были почти неразличимы. С внешней стороны вдоль края крыши шел невысокий парапет, тогда как бесчисленные внутренние дворики были просто открытыми колодцами, которые следовало обходить с осторожностью. Но ярко светившие звезды хранили ее от несчастья. Она дышала глубоко, чувствуя себя будто на корабельной палубе. Внизу лежал невидимый поселок – ни огонька! – зато весь север был подсвечен тусклым мерцанием белого эрга – необъятного песчаного океана с его застывшими изгибистыми гребнями, с его неподатливостью и молчанием. Она медленно поворачивалась, обозревая горизонт. Воздух, с уходом ветра ставший вдвойне недвижным, был как какой-то паралитик. В какую сторону ни глянь, ночь подавала взгляду лишь одно – отсутствие движения, приостановку всех продолжений. И вместе с тем, пока она там стояла, сама временно сделавшись частью пустоты, ею же в другом месте созданной, мало-помалу ей в голову стало закрадываться сомнение: появилось чувство – сначала
– Господи боже мой! – сказала она вслух, пожалев, что скурила последнюю пачку «Плейерз» еще в Бунуре.
Он открыл глаза. Злая какая комната. И пустая. Ну вот, теперь и с комнатой воевать придется. Но позже он испытал мгновение головокружительной ясности. Очутился на краю такой области, где каждая мысль, каждый образ может существовать по собственному произволу и где связь между чем-то одним и чем-то следующим отсутствует напрочь. С огромным трудом он попытался выбраться, ухватив по дороге сущность этого нового вида самопознания, и вдруг почувствовал, что начинает скатываться в эту область обратно, не подозревая при этом, что давно уже в нее отчасти врос и больше не способен рассматривать ее извне. Ему казалось, что он набрел на некий новый, никем нетронутый способ мыслить, при котором соотносить с жизнью ничего не надо. «Мысль в себе», – сказал он. Беспричинная, ни на чем не основанная, но прекрасная, как какой-нибудь чудно выписанный узор. Ага, вот – вот они опять, вот появились, вспыхивают и улетают. Он попытался одну ухватить, у него вроде даже получилось. «Но мысль о чем? О чем, бишь, я?» И тут же ее вытолкали, сбросили с дороги другие, толпящиеся сзади. Борясь и отступая, он открыл глаза: да помогите же! Комната! Господи, комната. Еще здесь. Зато тишина в ней теперь кишит всякими враждебными силами; он ясно их различает: сам факт того, что как бы непредвзятая, нейтральная ee настороженность обращена во все стороны, заставляет его ей не верить. Однако помимо себя самого, кроме нее, у него ничего больше нет. Он проследил взглядом линию примыкания стены к полу, прилагая все силы к тому, чтобы зафиксировать ее в памяти, сделать из нее опору, за которую можно будет ухватиться, когда придется закрыть глаза. Ну разумеется, конечно, есть – есть жуткое несоответствие между скоростью, с которой мчится он, и спокойной неподвижностью этой линии, но он постарается. Раз это нужно, чтобы не уходить. Чтобы остаться тут. Разлиться наводнением, прорасти деревом, пустить корни и все же остаться. Сороконожка так может, даже разрезанная на куски. Каждый кусок движется сам по себе. Мало того: каждая ножка сгибается и разгибается, уже оторванная и лежащая на полу.
В обоих ушах у него свистело, и свист в одном от свиста в другом так мало отличался высотой, что голова вибрировала, как ноготь, которым ведешь по ребру новой серебряной монеты. Перед глазами вспыхивали гроздья круглых пятен: маленьких таких пятнышек вроде тех, что возникают, если газетную фотографию многажды увеличить. Там светлые россыпи, тут темные массы, а между ними маленькие промежутки ненаселенных пустошей. Каждое пятнышко медленно обретает третье измерение. Он пытается уворачиваться от растущих, распускающихся шаров материи. Это он крикнул, нет? А пошевелиться он может?
Узкий зазор между двумя тонкими свистами совсем истончился, они почти слились: теперь разница между ними стала лезвием бритвы, уравновешенной на кончике пальца. Каждого пальца. Теперь она разрежет пальцы вдоль на ломтики.
Кто-то из рабочей обслуги услышал крики и определил, что они исходят из палаты, где лежит американец. Позвал капитана Бруссара. Он решительно подошел к двери, постучал и, не слыша в ответ ничего, кроме воя, вошел в комнату. С помощью человека, который его вызвал, ему удалось удерживать Порта в состоянии достаточной неподвижности, чтобы сделать ему инъекцию морфина. Закончив, обвел комнату взглядом, исполненным гнева.
– Где эта женщина? – возмутился он. – Где, черт побери, ее носит?
– Да я-то что? Я не знаю, господин капитан, – сказал рабочий, подумав было, что вопрос адресован ему.
– Оставайся здесь. Стой у двери! – рявкнул капитан.
Он решил отыскать Кит, а когда найдет, сказать ей все, что о ней думает. А надо будет, так можно и часового у двери выставить, чтобы сидела где положено, следила за пациентом. Сперва он пошел к главным воротам, которые на ночь всегда запираются и потому не требуют охраны. Ворота стояли настежь.
– Ah, ca, par exemple! [114] – вскричал он вне себя.
Вышел из крепости наружу, но увидел там только ночь. Возвратившись на территорию, с громом затворил огромные ворота и яростно их запер. Затем вошел снова в палату и ждал там, пока работяга не вернется с одеялом: тот получил приказ оставаться с больным до утра. После чего капитан пошел домой, где хлопнул стопку коньяка, чтобы унять ярость, прежде чем попытается заснуть.
Пока она туда-сюда бродила по крыше, произошли две вещи. Во-первых, из-за края плато быстро вышла огромная луна, а во-вторых, откуда-то издали послышалось тихое-тихое, почти неразличимое гудение. Пропало… Вот загудело снова. Она прислушалась: звук опять пропал… и снова стал слышен, даже чуть громче. Так продолжалось довольно долго – тихое ворчанье то пропадало, то возвращалось, каждый раз становясь чуть ближе. Ага, вот, все еще далекое,
оно сделалось узнаваемым – это едет автомобиль. Кит слышала, как там переключают передачи, преодолевая подъем и снова разгоняясь по равнине. Вспомнилось, как кто-то говорил ей, что на открытом месте грузовик слышно аж за двадцать километров. Подождала. В конце концов, когда ей уже стало казаться, что машина въехала в поселок, она увидела, как далеко-далеко на хамаде вдруг краешком попал в свет фар выход скальной породы – значит, грузовик еще только подъезжает к оазису, спускаясь по широкой дуге. Через миг она увидела две светящиеся точки. Потом они на время исчезли, заслоненные скалами, но шум мотора стал громче. Луна светит с каждой минутой все ярче… а грузовик везет в поселок людей, пусть даже если эти люди окажутся безликими фигурами в белых балахонах… – такие мысли грели, возвращали окружающий мир в область реального. Внезапно ей захотелось поприсутствовать при въезде грузовика на рынок. Она поспешила вниз, на цыпочках прошла по всем дворикам, ухитрилась открыть тяжелые ворота и бегом пустилась вниз по склону горы к поселку. Въехав в оазис, грузовик с лязгом и громом, подскакивая на ухабах, вперевалку катил по улице между сплошных высоких стен; когда она вышла к мечети, его капот показался над последним увалом перед въездом в центральную часть поселка. У входа на рынок стояли несколько мужчин в лохмотьях. Когда тяжелый грузовик подъехал и его двигатель смолк, тишина длилась лишь какие-то секунды; почти сразу же раздались возбужденные голоса, загалдели, загомонили наперебой.114
Вот те на! Этого еще не хватало! (фр.)
Отступив к стене, она наблюдала, как с осторожностью спускаются из кузова туземцы, как неторопливо разгружают их багаж – поблескивающие в лунном свете верблюжьи седла, какие-то обернутые полосатыми одеялами бесформенные узлы, сундуки и мешки, а также двух гигантских женщин, которые из-за своей толщины еле ходили, ко всему прочему еще и увешанные по грудям, рукам и ногам многофунтовой массой серебряных украшений. Вся эта разнообразная поклажа вместе с ее владельцами постепенно рассосалась по темным галереям, приехавшие исчезли сперва из глаз, а потом и голоса стихли. Она подошла ближе к переднему бамперу, где в свете фар стояли, занятые разговором, шофер, механик и еще несколько мужчин. Говорили по-арабски и по-французски – правда, по-французски говорили очень так себе. Шофер залез в кабину, выключил фары; мужчины стали понемногу разбредаться по рыночной площади. Казалось, никто ее не замечает. Она немного постояла неподвижно, послушала.
– Таннер! – вдруг позвала она.
Одна из закутанных в бурнусы фигур остановилась, бросилась обратно.
– Кит! – закричал бегущий.
Она пробежала несколько шагов, успела лишь увидеть, как еще какой-то мужчина повернулся и на них смотрит, и тут же, уткнувшись лицом в бурнус, задохнулась в объятиях Таннера. Она уж думала, он никогда ее не выпустит, но тут его хватка ослабла, он отступил и говорит:
– Так вы, значит, и впрямь здесь!
К ним подошли двое мужчин.
– Это и есть та леди, которую вы искали? – сказал один.
– Oui, oui! – энергично закивал Таннер, и мужчины ушли, пожелав ему доброй ночи.
Кит с Таннером стояли на рыночной площади одни.
– Как же я рад-то, Кит! – сказал он.
Кит хотела ответить, но почувствовала, что, если попытается, слова тут же перейдут в рыдания, поэтому она лишь кивнула и потянула его в сторону крошечного скверика у мечети. Чисто машинально: чувствуя слабость в ногах, она хотела скорее сесть.
– Все мои вещи остались запертыми на ночь в грузовике. Я ведь не знал даже, где спать придется. Боже, ну и дорога! Пока сюда от Бунуры доехали, три раза шина спускала, причем эти обезьяны думают, что тратить по два часа – и это еще минимум! – на то, чтобы перебортировать колесо, вполне нормально.
Он принялся рассказывать все в подробностях. Подошли ко входу в скверик. Луна сияла, как холодное белое солнце; на песке чернели стреловидные тени листьев пальмы – однообразное чередование контрастных полос на всем пути по садовой дорожке.
– А ну-ка, дай хоть посмотрю-то на тебя! – воскликнул он и развернул Кит так, что в лицо ей плеснул свет луны. – Бедная, бедная Кит! Представляю, как тебе досталось! – бормотал он, а она сперва сощурилась от яркого света, а потом ее лицо исказилось гримасой от подступивших и неостановимо брызнувших слез.
Они сели на бетонную садовую скамью, и она долго плакала, зарывшись лицом ему в колени и прижав лицо к грубой шерстяной ткани бурнуса. Время от времени он шептал ей что-то утешительное, а когда почувствовал, что она дрожит, завернул в широченную полу своего балахона. Она страдала оттого, что соль жжет глаза, но еще больше страдала от унизительности своего положения, оттого, что она не там, где положено быть, а здесь, да еще и требует от Таннера утешения. Но она не могла, просто не могла остановиться; чем дольше продолжался ее плач, тем яснее проступала уверенность, что ситуация все равно уже вышла из-под ее контроля. Она не могла даже сесть прямо, вытереть слезы и попытаться сбросить с себя сети, которые норовят ее вновь опутать. Второй раз да на те же грабли? Нет, этого не надо: горечь вины еще слишком свежа в ее памяти. И все же впереди она не видела ничего, кроме желания Таннера, только и ожидающего сигнала, которым она разрешила бы ему взять ситуацию в свои руки. И она даст ему такой сигнал. Осознав это, она каждой клеточкой тела уже предощущала облегчение, бороться с которым было бы немыслимо. Ведь это такое наслаждение – снять с себя ответственность, не быть обязанной решать, что делать, а чего не делать перед лицом того, что может случиться! Уверить себя в том, что если нет надежды и никакие твои действия или отсутствие таковых ни в малейшей мере не могут изменить конечный исход событий, то и вины за собой можно не чувствовать – не надо ни сожалеть, ни мучиться угрызениями… Она понимала: надеяться на то, чтобы полностью и навсегда себя в этом уверить, смешно и нелепо, но все-таки почему-то надеялась.