Шрифт:
Oliver Adam
Dessous les roses
Издательство CORPUS®
Акт первый
День первый
Сцена первая
Клер
– Пойду спать. Не засиживайтесь допоздна. Завтра…
Фраза осталась незаконченной. Казалось, мать вдруг растерялась, глаза у нее затуманились. У меня мелькнула мысль, что я ни разу не видела ее плачущей. Я взяла ее сухую, ледяную руку и поднесла к губам. Она взглянула на меня удивленно, в легком замешательстве, подавляя гримасу отвращения. Между нами такие жесты не в обычае. Почему – неизвестно. Не принято. Такая у нас семья, вот и все. В детстве я этого даже не сознавала. Вряд ли мне этого действительно не хватало. Я не знала, что бывает иначе. Когда я ходила в гости к подругам, то не видела особой разницы. Но может, их родители сдерживали свои порывы в моем присутствии. Из стыдливости. Из скромности. Только встретив Стефана, я вдруг поняла, что это отсутствие проявлений любви не так уж часто встречается, что существуют семьи, где люди касаются друг друга, обнимаются, говорят друг другу ласковые слова.
Наконец она с вымученной улыбкой отняла руку и направилась к двери на террасу. Было уже за полночь. Стефан и дети ушли наверх спать час с лишним
Мама захлопнула дверь. Я знаком попросила ее не закрывать – мы с Антуаном пока не собирались ложиться. На улице тепло, и мы еще не раз будем ходить туда-сюда между террасой и кухней – взять себе бутылку вина, вытряхнуть пепельницу, поискать чего-нибудь пожевать – остатки цыпленка, пакет чипсов, печенье. Но она дверь все-таки закрыла, чтобы не было сквозняка. Со сквозняками она воевала не на жизнь, а на смерть. Всегда, даже в разгар лета. Пока я жила здесь, мы с ней часто ругались из-за этого. Мне больше всего нравилось ощущать движение воздуха в комнатах, я ненавидела чувствовать себя запертой в герметично закрытом доме. Она от этого с ума сходила. Все за мной закрывала. Везде, даже когда я была в собственной комнате. Входила и, ни слова не говоря, устремлялась к окну. Устранив зло резким, гневным жестом, удалялась, не удостоив меня ни объяснением, ни даже взглядом. Не знаю, почему она так ненавидела сквозняки, даже самые теплые, даже самые легкие. Думаю, она и сама не смогла бы объяснить. Какая-то невесть откуда взявшаяся фобия, что-то заложенное в ней с самого детства, быть может унаследованное от родителей. Сквозняки в доме были абсолютным злом. В этом, как и во многом другом, они с отцом были согласны. Туда же, наверное, нужно отнести и проблему ставней. Родители закрывали их, едва стемнеет, а иногда даже днем, если летом было очень жарко. Мне казалось, что я живу в склепе. Казалось, что меня хоронят заживо.
Она налила себе стакан воды на кухне и выключила свет. Потом мы услышали, как заскрипела лестница. Но ведь мать весит совсем немного. Так похудела за последние недели. В этот приезд я ни разу не видела, чтобы она что-нибудь съела – говорила, что просто не может, но потом все вернется, конечно. Часто повторяла: знаешь, все проходит. Это и есть смысл ее философии. Выстоять. Не поддаваться. Ждать, пока время сделает свое дело. Терпеливо и молча. Главное, не жаловаться. Мы насчитали двадцать скрипов, по числу ступенек. Эта долбаная лестница всегда скрежетала как телега несмазанная. Похоже, с самого первого дня. С тех пор как родители незадолго до моего рождения влезли в долги на сорок лет и купили этот дом. Никто так и не сумел ничего с ней сделать. Никто так и не понял, почему она скрипит. То ли дефект конструкции, то ли качество древесины. Или небрежная сборка. В школьные годы мы проявляли чудеса изобретательности, чтобы по ночам спускаться по ней, не потревожив родителей, они бы нам спуску не дали, и главное, не разбудив отца, иначе нас ждала расплата – он рано вставал на работу, и сон его был священен. Сколько раз мы с Антуаном попадались, когда вощеное дерево скользило под носками, или срывались руки, когда мы цеплялись за перила в надежде скатиться на первый этаж, почти не касаясь ступенек! Сколько раз подворачивали ноги, неловко приземлившись! Только Поля ни разу не накрыли. Не знаю, как у него выходило ничем себя не выдать. А ведь он спускался почти каждую ночь, обычно задолго до меня – заграбастать телевизор и видеомагнитофон и крутить те старые выцветшие фильмы, которые, как он теперь говорит, определили его судьбу. А иногда сбегал из дома на всю ночь.
– Думаешь, приедет? – бросил Антуан, прикуривая.
На улице тихо шелестели деревья. Ночь была еще теплая. Из сада доносились запахи земли и смолы. Антуан поджег фитиль масляной лампы, освещавшей наш угол террасы. Он купил ее родителям в начале лета. Они ею ни разу не пользовались. Я пожала плечами. Разве с Полем поймешь? Он всегда поступал, как ему в голову взбредет. Приличия его не волнуют. Как будто статус художника дает ему право. Считал, что никому ничем не обязан. Тем более семье, которую размазывал в каждом фильме, в каждой пьесе, хоть и отрицал это. Твердил: это же вымысел, какое это имеет к вам отношение. Да что он себе думает? Я, конечно, не такая киноманка, как он, не особо увлекаюсь литературой и театром, – вернее, у меня на них не хватает времени, – но уж эту отмазку я знаю, всю эту херотень про вымысел, этот жалкий способ уйти от ответа, эти лицемерные штучки. “Но ведь герой – рыжий!” – огрызается, оправдываясь, Кристиан Клавье в “Моих наилучших друзьях” [2] .
И потом, его интервью. Тут я вообще не знаю, какие можно найти оправдания. Лично я была на него не в обиде. Мать тоже. Не хуже самих пьес или фильмов. Но Антуан смотрел на дело иначе. В его глазах то, что брат по ходу беседы лжет, выдумывает себе детство, какого на самом деле не было, семью, не совсем такую, в какой вырос, подтасовывает воспоминания и прошлое ради собственной выгоды, – самая что ни на есть гнусная непорядочность. И тут уж не сошлешься на вымысел, поэтическую вольность или еще какую-нибудь фигню в том же духе. Нет. Это вранье чистой воды. Откровенное надувательство, пусть и интеллектуальное.2
“Мои наилучшие друзья” (Mes meilleurs copains, 1989) – фильм Жана-Мари Пуаре. (Здесь и далее – прим. перев.)
– Нет, каков ублюдок! – орал он. – Мифоман хренов. Цену себе набивает. Чтобы его все жалели или уж не знаю что. Какой врун! Да еще эта манера плакаться на свое детство… Манера все чернить. Маму, папу, этот дом, этот город…
Обычно я пропускала все это мимо ушей. В чем-то Антуан, конечно, был прав. Но он на шесть лет младше Поля. И на восемь – меня. У нас были не совсем одни и те же родители. Поль, наверно, сгущал краски, но я знала, что река его лжи берет начало из ручейка, в котором кроется намек на правду. Во всяком случае, на его правду. Не совсем мою. Но не имеющую ничего общего с правдой Антуана. Даром что мы все выросли под одной крышей.
– А ты видела его последний фильм? – спросил Антуан.
Я не решилась сказать правду. Да, я его видела. Причем еще до выхода в прокат. Поль позвал меня на закрытый показ со съемочной группой. Тогда я удивилась. Он уже давно не делал таких вещей. Не звал никого из нас на просмотры, на предпремьерные показы. Не слал приглашений на свои пьесы. И вообще, когда мы с ним пересекались – случалось это редко, без папы, потому что после их последней стычки это стало невозможно, и всегда не здесь, не дома, потому что не могло быть и речи о том, чтобы папа решил нас не стеснять и удалился из собственного жилища, – мы никогда не говорили о его постановках. Табуированная тема. Он не желал оправдываться, да и в любом случае, как он говорил, “нам не понять”, у нас нет нужной дистанции, дистанции зрителя. Мы вкладываем в его творения дополнительные смыслы, у нас искаженное видение. Нас слепят семейные связи, общее прошлое. Все эти споры ни к чему. Диалог глухих. В конечном итоге он вынес из своей киножизни только одно: с близкими, в частности с семьей, поладить невозможно. Либо он все выдумывает, извращает, переиначивает, и его обвиняют во лжи, в преувеличениях, манипуляции, непочтении, подрыве сложившейся репутации: что о нас скажут, кем мы из-за тебя прослывем, что соседи подумают? Либо он строго держится правды, и выходит то же самое: как он смеет все это рассказывать, бросать нас на съедение, вытирать о нас ноги, не уважать нашу частную жизнь?
– Филип Рот говорил: писатель в семье – смерть для семьи. Так вот, с киношниками и режиссерами то же самое, – заявил он мне однажды.
Надо думать, изречение великого американского писателя служило в глазах Поля и снятием запретов, и отпущением грехов.
С этим его сообщением, приглашением на просмотр его последнего фильма, я обманулась вдвойне. Во-первых, вообразила, что Антуан с мамой тоже будут, без отца, конечно, – Поль не желал делать ему навстречу ни малейшего шага (обратное тоже верно). А во-вторых, думала, что это предпремьерный показ. Нарядилась и накрасилась соответственно. Стефан с детьми обстебали меня от души. И то сказать, маленькое черное платье с декольте, колготки в сеточку, шпильки, подводка для глаз и пунцовая помада – это тебе не больничный халат и кроксы или джинсы и толстовка с капюшоном, которые я сразу натягивала дома. Ошибку свою я заметила, только войдя в холл роскошного частного кинозала, притаившегося возле парижского парка Монсо: я была единственной, кто так расфуфырился. Некоторых актеров, одетых во что попало, в “повседневную”, чтобы не сказать “домашнюю” (спортивные штаны и бесформенная толстовка поверх растянутой футболки) одежду, было не узнать – притом что двое-трое из них были из тех звезд, что красуются на журнальных обложках и дефилируют по красной дорожке в Каннах, Венеции или Берлине в костюмах от-кутюр. Когда я появилась, Поль был занят, важный разговор с кем-то, с продюсерами, прокатчиками, своим первым помощником, представителями телеканалов, которые финансировали его полный метр. Наконец он меня заметил и, отделившись на миг от обступившей его группы, чмокнул в щеку.
– А, пришла? – удивленно бросил он.
Можно подумать, он забыл, что сам меня пригласил. Мы обменялись парой ничего не значащих фраз. Он отвесил комплимент насчет моего вида, я так и не поняла, издевался или нет. И на том все. Он вернулся к гостям, а я почувствовала себя такой неуместной среди всех этих людей, такой овцой в своем вечернем платье, что прошла прямиком в зал. И каким-то чудом оказалась не первой. Там уже была какая-то женщина, пресс-атташе, наверное, укрылась, чтобы позвонить.
После показа он снова оказался в плотной толпе, мы едва сумели попрощаться, обсудить фильм случая не представилось. Я вернулась на парковку, недоумевая, зачем он меня позвал, причем только меня, да еще на этот опус. Что он мне хотел этим сказать? Может, в фильме было что-то касающееся нас обоих, что-то, чего я не уловила? Какой-то намек? Разоблачение?
С тех пор я его не видела и с ним не созванивалась.
– А ты? – Я решила уклониться от ответа. – Ты сам этот фильм видел?
Антуан пожал плечами, на щеках у него заходили желваки.
– Видел, конечно. Я их все смотрю, представь себе. Даже его долбаные пьесы, и те смотрю. Хочу знать, под каким соусом нас едят. Как еще мне заедут по морде. В кого еще перекрасят. В трейдера без стыда и совести? В безмозглого стартапера? В невежду-рекламщика? В братишку-подельника, который отцовской грубости в упор не видит? Ах-ах, какой саспенс… И потом, может, у вас в больничке его фильмы и пьесы в гробу видали, и правильно, но у нас – ты не представляешь, обязательно какой-нибудь чувак будет выставляться, как он любит театр, авторское кино и все такое прочее, потому, натурально, что вбил себе в башку, будто, если тебе платят бабки, надо хотя бы делать вид, что ты чуть-чуть культурный, короче, обязательно найдется такой чувак, меня ему представят, а он выдаст: “Эриксен, как тот режиссер?” Я отвечу, что я его младший брат, и готово дело, получаю по самое не могу, вся эта публика считает своим долгом разоряться по поводу его, так сказать, шедевров. Ты бы видела, они все вдруг мнят себя критиками из “Кайе дю синема”. В общем… я что сказать хотел… ну да, видел я его. Какой ушлепок все-таки. Даже и неплохо. Не знаю, чему я до сих пор удивляюсь. Каждый раз попадаюсь. Каждый раз только глазами хлопаю. Думаю: нет, не посмеет. А потом он раз – и посмел.