Под щитом красоты
Шрифт:
Я не помню времени, когда бы я не знал Пушкина: он был всегда – как солнце, как ветер, как куры и собаки в увлекательнейшем пыльном переулке. Я всегда знал, что у Лукоморья дуб зеленый, а на неведомых дорожках следы невиданных зверей, – но мир леших и русалок казался ничуть не более странным, чем заросли картошки в огороде, где можно было провести целую вечность, следя за неведомыми дорожками жуков и лягушек. Пушкин – это было прежде всего ужасно интересно: поп – толоконный лоб, князь Гвидон, вылупившийся из бочки, исполинская голова, которая что было мочи навстречу князю стала дуть: «ду-уть» – «у-у», зву-уки бу-ури, – губы сами собой складываются для дутья. И я, разумеется, не обращал внимания на всякие пустяки, за которые Пушкина упрекали дельные современники: поступки персонажей как-то слабовато мотивированы – зачем, скажем, прятать меч под отрубленной головой, а не у себя дома? Ну и что – в жизни, которая меня окружала, я тоже не искал особой целесообразности. Главное – интересно. И страшно весело. Вернее, то страшно, то весело: ветер весело шумит, судно весело бежит…
Потом началось
Я даже и не припомню, когда Пушкин превратился в школьный «предмет», который все проходят и проходят, и никак не пройдут: такое впечатление, что его каждый год начинали «учить» заново. Хуже того, стихи вообще превратились для меня в принудительную принадлежность школьных вечеров худсамодеятельности.
Сегодня я просто не представляю, как бы я выжил без Пушкина. Но в ту пору, в начале шестидесятых, к поэзии обратил меня не Пушкин, а самый громкий тогдашний поэт Евгений Евтушенко. Пушкин не отвечал на «запросы времени», а Евтушенко отвечал. В образе гидроэлектростанции из поэмы «Братская ГЭС» брезжила и победа над природой, и разумная, гуманная, научно обоснованная организация общества, – Пушкину вопросы такой глубины и злободневности, конечно же, не снились! Это сегодня, после бесчисленных экологических и социальных катастроф XX века, уже усвоили – и то не все! – сколь опасна всякая «борьба с природой». А в ту пору мало кто сомневался во всемогуществе не просто человеческого, а именно нашего тогдашнего разума.
Но однажды вдруг застываешь в немом изумлении перед невероятной красотой простейших, казалось бы, строчек:
Сквозь волнистые туманыПробирается луна.На печальные поляныЛьет печальный свет она.Застываешь не только в изумлении, но и в растерянности: как же совместить пушкинскую гениальность – а это должно быть что-то более или менее вечное! – с его явной отдаленностью от невиданно сложных проблем нашего века? И оказывается, что у Белинского в классическом цикле статей «Сочинения Александра Пушкина» все уже и сказано: Пушкин обладал удивительной способностью делать поэтическими самые прозаические предметы. Действительно, что может быть прозаичней, чем мостить улицы? А у Пушкина вот оно как:
Но уж дробит каменья молотИ скоро звонкой мостовойПокроется спасенный город,Как будто кованой броней.Лишь для Пушкина поэтическая броня и будничная мостовая стали рядом! И мостовая у него не простая, а «звонкая», а город – так даже «спасенный». Но зато от жизни он отстал уже тогда, сто пятьдесят лет назад, ибо «дух анализа, неукротимое стремление исследования, страстное, полное вражды и любви мышление сделалось теперь жизнию всякой истинной поэзии. Вот в чем время опередило поэзию Пушкина и большую часть его произведений лишило того животрепещущего интереса, который возможен только как удовлетворительный ответ на тревожные, болезненные вопросы настоящего» [1] .
1
В. Г. Белинский. Собр. соч. в 3-х томах. Том 1. М., 1948, с. 410.
Это меня вполне устроило: что правда, то правда – прозу превращать в поэзию он умеет, а удовлетворительных ответов на запросы времени не дает. Принудительное школьное преклонение перед Пушкиным достигло и другой цели – писаревские издевки над легкомыслием и отсталостью Пушкина я читал уже с неким щекочущим удовольствием: «Поэзия Пушкина – уже не поэзия, а только археологический образчик того, что считалось поэзиею в старые годы. Место Пушкина – не на письменном столе современного работника, а в пыльном кабинете антиквария, рядом с заржавленными латами и с изломанными аркебузами» [2] . Впрочем, Белинский признавал за Пушкиным еще одно достоинство: «Поэзия Пушкина удивительно верна русской действительности, изображает ли она русскую природу или русские характеры» [3] . Более того: «Без «Онегина» и «Горя от ума» Гоголь не почувствовал бы себя готовым на изображение русской действительности, исполненное такой глубины и истины» [4] . Быть предтечей Гоголя – для Белинского это предельно щедрая оценка. Даже более щедрая, чем титул «энциклопедия русской жизни», дарованный Белинским тому же «Онегину».
2
Д. И. Писарев. Собр. соч. в 4-х томах. Том 3. М., 1958, с. 378.
3
В. Г. Белинский.
Цит. соч., с. 398.4
В. Г. Белинский. Цит. соч., с. 506.
Правда, Писарев резонно уличал эту энциклопедию в неполноте: что за энциклопедия без ужасов крепостного права, без государственной службы, устройства карьер и т. п. А что – разве не так? Пожалуй, с не меньшим основанием «Онегина» можно назвать «литературной энциклопедией», по выражению известного современного литературоведа Владимира Новикова [5] , – столько там игры различными литературными стилями, столько шутливых и серьезных перекличек с Байроном и Гомером, с Баратынским и Вяземским, с Горацием и Петраркой, с Жуковским и Кюхельбекером, с Шекспиром и Руссо, с Ломоносовым и Державиным, с Данте и Апулеем… Суровый Добролюбов, во всем соглашаясь с Белинским, подчеркивал еще и пушкинское «чувство меры» в изображении страстей – любопытно, кого он имел в виду – Скупого Рыцаря, Сальери или Сильвио? Или у него был какой-то другой Пушкин, как у Хлестакова – еще один «Юрий Милославский»? Но главное достоинство оставалось прежним: «Пушкин долго возбуждал негодование своей смелостью находить поэзию не в воображаемом идеале предмета, а в самом предмете, как он есть…» [6]
5
В. И. Новиков. Книга о пародии. М., 1989, с. 184–185.
6
Н. А. Добролюбов. Собр. соч. в 3-х томах. Том 3. М., 1950, с. 554.
Снова «верность», снова «предмет, как он есть»… Но я уже тогда додумался, что «находить» поэзию в предмете, как он есть, невозможно – потому что еt там просто-напросто нет: она привносится в предметы влюбленным, ненавидящим, но так или иначе взволнованным взглядом наблюдателя. И дар поэта – это прежде всего дар переживать как потрясение то, что другим кажется будничным и пресным.
Можете назвать меня безнадежным романтиком, но я убежден, что всеми нашими чувствами, которые возвышают нас над буднями – чувством восхищения перед миром или даже чувством его трагической красоты, – мы обязаны каким-то поэтам, сумевшим впервые испытать их и передать другим!
У Пушкина даже простой, казалось бы, перечень предметов самых заурядных становится пленительным:
Возок несется чрез ухабы.Мелькают мимо будки, бабы,Мальчишки, лавки, фонари,Дворцы, сады, монастыри,Бухарцы, сани, огороды,Купцы, лачужки, мужики,Бульвары, башни, казаки,Аптеки, магазины моды,Балконы, львы на воротахИ стаи галок на крестах.Никакой «предмет, как он есть», не преображенный «магическим кристаллом» пушкинского гения, не прозвучавший в этих единственных в мире строках, не вызовет лично у меня такой невольной улыбки счастья или умиления, с которыми читаешь у Пушкина о вещах, в реальности показавшихся бы весьма неприятными:
Служанок била осердясь —Все это мужа не спросясь.В пушкинском мире мы с детским удовольствием готовы побывать даже в гостях у старой тетки, «четвертый год больной в чахотке»…
А смерть Ленского? Вот падает наземь убитый юноша:
Так медленно по скату гор,На солнце искрами сверкая,Спадает глыба снеговая.Вот везут домой оледенелый труп:
Почуя мертвого, храпятИ бьются кони, пеной белойСтальные мочат удила,И полетели, как стрела.«Кровь и горе разливаются по сюжету «Онегина», а мы ничего не замечаем. Поруганные чувства, разбитые сердца, замужество без любви, безвременная смерть. Это – полноценная трагедия. Но ничего, кроме блаженной улыбки, не появляется при первых же звуках мажорной онегинской строфы» [7] , – нет ли доли истины даже и в таком парадоксальном мнении двух видных критиков современного русского зарубежья? Может быть, вы поймете и тех молодых русских критиков и поэтов, которые в нищем эмигрантском Париже двадцатых годов упрекали Пушкина в излишней «мажорности», в том, что его поэзия «не верна действительности», ибо в ней нет блеклых красок, надтреснутых звуков, желчного безнадежного брюзжания, которые – как вы думаете? – тоже ведь имеют право быть отраженными в искусстве… Отраженными, а не преображенными. Или отражения без преображения просто не бывает?
7
П. Вайль, А. Генис. Вместо «Онегина». «Звезда», 1991, № 7, с. 202.