Под сенью Дария Ахеменида
Шрифт:
У Василия Даниловича мы хорошо выпили.
— А мы тебя никуда не отпустим. Мы тебя к себе возьмем! Будешь с нами служить! — говорили и Василий Данилович, и командир полка полковник Лещенко, и другие старшие офицеры.
— А мы у себя в полку заведем артиллерийскую батарею! Нет, Борис у нас выше батареи! Мы заведем артиллерийский дивизион! Мы будем партизанским полком! И Борис будет командующим артиллерией полка! Нас никакая холера не сокрушит! На Тифлис пойдем! — призывал Василий Данилович.
Пьяный, я с легкостью в это поверил. И мне стало хорошо. Я даже нарисовал себе благостную картину службы в казачьем полку. Я стал говорить, что возьмем в руки всю артиллерию корпуса, что я ее всю знаю, что меня все господа артиллеристы любят, что нам все удастся.
— Буду подвизаться по какой-нибудь коммерции, хоть вон у отца одноклассника Миши Злоказова или на мельнице господина Борчанинова! — сказал я.
И я стал перебирать все, так сказать, сильные фамилии Екатеринбурга, которые помнил на момент моего отъезда из него, вспомнил Ижболдиных, Агафуровых, Ошурковых, Поклевского-Козелл, Симановых, вспомнил, что жили на то время в Екатеринбурге граф Строганов и граф Толстой, тайный советник Иванов. Вспомнив их, я вдруг вспомнил разговор моего батюшки со своими сослуживцами у нас за обеденным столом. Началась война с Японией, и пришел правительственный циркуляр, как мне запомнилось, на предмет призрения больных и раненых воинов, эвакуируемых из действующей армии. Этим циркуляром было необходимо представить губернатору список домовладельцев, которые согласны взять себе на призрение кого-то из них. Я вспомнил, как меня потрясло то обстоятельство, что эти сильные фамилии, имеющие свое дело, имеющие собственные дома порой в десяток тысяч и более стоимостью, не очень-то широко открывали двери этих домов увечным защитникам Отечества. Я запомнил, как батюшка читал список.
— Так, — говорил он, выискивая в списке фамилии этих сильных. — Вот, пожалуйста, Агафуровы. Они имеют восемь домов. И они в каждый дом взяли по одному воину. Дрозжилов Алексей Александрович, потомственный дом в десять тысяч стоимостью. Он взял себе три воина. Почетные граждане Ижболдины — два дома общей стоимостью в сорок семь тысяч. Взяли десять воинов. Похвально. Злоказов Федор Алексеевич — ну, тут три воина. Наш присяжный поверенный Магницкий — тоже, в соответствии, взял троих. Братья Ошурковы на три дома взяли шестерых. Далее, ну, вот граф Строганов в свой домик на четырнадцать тысяч взял одного. Ну, а вот господа братья Симановы — ни одного, почетный гражданин Тупиков Степан Ельпидифорович в два своих дома — ни одного, Филитц Эмма Федоровна — ни одного, купец Ларичев Дмитрий Егорович — ни одного… Вот такой, господа, веселый разговор!
Я это вспомнил и понял — не служить мне ни у кого из них ни по коммерции, ни по управлению, ни по дворничеству.
Утром было не холодно, но сыро. Я вышел во двор. Лошади у коновязей дремали под попонами. Грязь им была по бабки. Со сна они вздрагивали, вскидывались, переступали в сторону, теснили друг друга и, если позволял повод, пытались кусаться. Ездовые хмуро выходили к ним, отирали мокрую шерсть на мордах, смотрели тощие торбы, в скуке озирались. Ездовой Наймушин ради развлечения зажал своему любимцу чубарому мерину ноздри. Мерин всхрапнул, задрал голову и оскалился. Ездовой Наймушин напускно рассердился и в знак примирения скормил мерину сухарь. Увидев меня, он вытянулся, помрачнел, как обычно делал при любом начальстве. Я отмахнул ему “вольно”. Выходить за порог и тотчас провалиться по щиколотку в грязь желания у меня не было. Но быть в темной и смрадной сакле не хотелось еще больше. Я решился на прогулку в город и ждал вестового Семенова, посланного к Василию Даниловичу с этим предложением. Прогулку я предложил и сотнику Томлину. Не протрезвевший со вчерашнего, он сказал, что по такой погоде у него мозжат руки и он лучше выпьет кышмышевки.
— Это бы к Серафим Петровичу сбегать! А то после Александра Филипповича грязь здесь месить нам шибко зазорно! — еще сказал он.
Его
алогичную фразу надо было понимать так, что к своей давней бутаковской пассии Серафиме, кстати, мужней женщине и оттого для сокрытия прискорбности измены называемой сотником Томлиным на мужской манер, он собрался бы, а прогуляться по городу, где до него прохаживался Александр Македонский, он считал ниже своего достоинства.Я вышел во двор. Локай почуял меня. Он стоял под древним, наверно, как раз времен Александра Македонского, кособоким навесом. Он тихо и приветственно заржал. Тотчас ему ответил другой конь.
— Но, но! Балуй мне! — услышал я следом полный любви окрик батарейного вахмистра Касьяна Романовича.
Я позвал его.
— А, это вы, ваше высокоблагородие Борис Алексеевич! Здравия желаем! — вышел он из-под навеса. — И что же вам не спится! Вы ровно куда нацелились в этакую затируху? — неестественно приветливо спросил он.
Локай снова коротко заржал. И ему снова ответил тот же конь.
— Так ведь, Касьян Романович, бока болят лежать без дела! — сказал я.
— Эк, ваше высокоблагородие! Раз за все два года довелось прилечь, а вы уже — бока болят! Да лежали бы впрок! — в той же неестественной приветливости воскликнул он.
Локай снова коротко заржал, и снова в ответ заржал другой конь. Касьян Романович как-то неприятно скосил рот и глазами ворохнулся под навес.
— Так что, ваше высокоблагородие, хорош ваш конь. Ай хорош! Такой путь проделал, а не подбился, с тела не спал! — сказал он.
— А кто ему ответил оба раза, не ваш? — спросил я.
— Оно, конечно, ваше высокоблагородие, — уклонился Касьян Романович. — Кони мало-мало тоже меж собой балакают. Тоже ведь они с понятием. — И вдруг не сдержался. — И-эх, ваше высокоблагородие! До чего же умны-то они, наши кони! Вот вы, Борис Алексеевич, большого ума человек. Вот вы скажите, сколько же это кони нам служат, сколько они на земле живут! А ведь как они служат! Иной казачишка так не служит, все шоды ждет! — И сам себя остановил. — Да где казачишке хоть бы из-под шоды так служить! Он ведь только и смотрит, чтобы без меры напиться да чужой жёнке под подол сгульнуть. А конь — это вот уж кто верой и правдой служит, вот уж кто за веру, царя и Отечество!
— Да сколько же они на земле, Касьян Романович? Да вот по науке, так появились они пятьдесят миллионов лет назад. И, простите, были они, как нынешние собаки! — сказал я.
— Такие злые, ваше высокоблагородие? — поразился Касьян Романович.
— Нет, как утверждает наука, ростом они были с собаку, вот такие, — показал я по колено.
— Как же по колено, Борис Алексеевич! А под седло его как же? — не поверил Касьян Романович и вдруг догадался: — А, и людишки-то тогда мелконьки были! — И снова переменился: — Нет, с чего бы им мелконьким быть. Мой дед Иван Иванович вон какой был. Моя бурочка-то ему как раз по пояс была бы!
Конечно, следовало бы объяснить бедному вахмистру эволюцию лошади. Однако представил я тяготу объяснения — чужого и неестественного в этой нашей грязи, в мороси неба, жути въедавшихся в нас насекомых, в нашей первобытной жизни. Представил я все это декадентство университетского объяснения — и мне ничего не захотелось говорить, кроме самого простого, житейского, служебного, навроде того, как нынче в батарее обстоит с овсом, сеном, упряжью, обмундированием, лошадьми, хотя и без того я знал, что обстоит никак.
— А что, Касьян Романович, если бы вдруг опять, как в шестнадцатом году, в рейд. Лошади вытянули бы? — спросил я.
Однако вырвать старого вахмистра из охватившего его вдруг чувства негодования на науку, отважившуюся обратить коня в собаку, оказалось непросто. Он явно представил себя в одно прекрасное утро вышедшим на крыльцо с намерением если не тотчас вскочить в седло, то хотя бы, потянувшись, хрустнув всеми застылыми за ночь костями, прошествовать с каким-нибудь лакомством к своему любимцу. И он представил тот ужас, какой мог его охватить, когда бы он вместо своего коня застал подсунутое наукой нечто несуразное и мерзкое, должное именоваться лошадью.