Под сенью Дария Ахеменида
Шрифт:
— Что же я? — спросил я себя.
А Ражита снова шла ко мне, и Элспет при этом оставалась со мной. Я нашел Ражите нелепое слово “Куко”.
— Куко, Куко! — сказал я медленно и любовно.
Я вспомнил, откуда это слово во мне нашлось. Этак матушка с нянюшкой прозвали меня, младенца, о чем мне потом поведали.
— Ты очень любил смотреть в окно, подползал и показывал на него, требуя: “Куко! Куко!” Вот мы тебя меж собой стали называть Куко. Где наш Куко? — звали мы тебя, а ты закрывал глазки ладошками, дескать, нету! — рассказывали они мне потом.
Слово всплыло у меня ночью. Я отдал его Ражите. И наверно, любовь моя к ней выходила отцовской.
За ночь небо отстоялось, посветлело, луна всплыла напряженным совиным глазом,
— Вот и уедете сегодня, Борис Алексеевич! — пожал он мне руку.
Я смолчал.
— А как славно мы с вами повоевали! — вздохнул он.
Я ничего на это не смог сказать и в знак благодарности тронул его за рукав. Он коснулся клинышка бородки, отчего-то прикосновением напомнив мне Владимира Леонтьевича, инженера на строительстве горийского моста.
— Я помню, у вас, кроме военной службы, ничего нет, ни семьи, ни дома, ни содержания, — сказал он. — Я подумал, не пойти ли вам на Терек. Следом ведь и мы отсюда уйдем. На Тереке встретимся. Опять будем вместе. Я приготовил для вас рекомендательное письмо. Вас примут хорошо. А там мы вернемся. И, может быть, если все останется, как сейчас, то есть — ни царя, ни Бога, ни козы, ни кобылы, есть смысл вернуться нам со всем хозяйством, — он показал на лошадей и орудия, — не сдавать его в парки. Я не думаю, чтобы наши терцы смирились. Да ведь и вообще много тех, кто не смирился. Вот возьмите!
Он дал вчетверо сложенный листок, рекомендательное письмо, объяснил, к кому и куда с ним обратиться, заверил, что буду я принят хорошо. Этакое же рекомендательное письмо я получил от Василия Даниловича, вернее, от командира Уманского полка полковника Лещенко, а еще вернее, от всего Уманского полка — столько офицеры полка приняли участия в моей новой судьбе. Меня приглашали на Кубань.
Дом в Екатеринбурге, по письмам сестры Маши, был сдан под эвакуированных по постановлению Городской Думы о раскладе этих эвакуированных по жителям. “Мы с Иваном Филипповичем просто согрешили с ними, ничего не понимают, не берегут, будто сами ничего никогда не имели и будто пущены в дом они не из милости”, — писала мне сестра Маша. Наша бельская дача, куда вернее всего следовало бы мне ехать, тоже наверняка была разграблена. Да и трудно было представить после стольких лет постоянного пребывания в службе и среди многого народа себя в сельском одиночестве. Но и никак я не мог себя представить на Тереке или на Кубани. Я думал ехать только в Екатеринбург.
Чтобы тяжелым воспоминанием не рвать душу, сразу скажу, что мое прощание с батареей прошло самым торжественным и трогательным образом. Прилетел в батарею Василий Данилович. Я, он, есаул Храпов и сотник Томлин стояли на старой арбе, затянутой ковром, а батарея прошла маршем, потом выстроилась повзводно во фронт. Георгиевские серебряные ее трубы, полученные за взятие Карса в прошлую войну, чисто вывели мелодию марша. Пока все это было, прибыли в батарею комитетчики. После моего прощального слова вдруг вышел от них вперед корпусной комитетчик Кодолбенко, вдруг тоже сказал обо мне довольно лестное и от имени их комитета объявил о награждении нас с сотником Томлиным солдатскими Георгиевскими крестами. Это было столь неожиданно, что я едва не расхлябился. Сам же Кодолбенко прицепил нам солдатские Георгии выше всех остальных орденов, уже в России запрещенных, и запрещенных как раз этими комитетами с Кодолбенками во главе. Пока он мне прицеплял крест, я смотрел поверх его папахи, но вдруг скосил глаза ему на висок. Крупная вошь медленно, как корова по сухому полыннику, ползла по его виску. Он быстрым движением царапнул по виску ногтями, сразу не угадал, царапнул еще и весело глянул на меня. “Вот же скотина! В какой момент привязалась!” — сказали его глаза. И взгляд, и свободное
отвлечение в момент церемонии награждения на вошь были атрибутами революции.Комитетчики увязались с нами и в дорогу. Среди них я узнал солдата Ульянова, некогда, в момент моего ареста в Казвине, не давшего Кодолбенко застрелить меня на месте. Василий Данилович с несколькими своими казаками взялся нас проводить до Бехистуна. Так мы и отправились кавалькадой едва не в взвод. Я и Василий Данилович ехали рядом, говорили о своем. Сзади уже пьяненький сотник Томлин взялся в перепалку с Кодолбенко.
— А помнишь, Борис, речь отставного нашего государя в самом начале войны? — сказал Василий Данилович.
Я сказал, что помню.
— Так он, оказывается, повторил слова своего предка Александра Первого против Наполеона в восемьсот двенадцатом году, мол, я торжественно заявляю, что не заключу мира, пока последний неприятельский солдат не уйдет с нашей земли! И вот утром балакал я с этим Кодолбенко. Он сказал, что у них связь прямо с Питером. И там, в Питере, когда их сволочь брала Зимний дворец, то якобы наши генштабисты и офицеры штаба округа с вечера собрались в каком-то заведении и всю ночь пили. К ним утром явился кто-то из этих комитетчиков и спрашивает, ну, кто-де поиудствовать согласен, кто надумал на нашу сторону? Так якобы эти наши штабисты расфуфырились, как девки перед клиентом, и поздравили друг друга с тем, что-де сволочь-то без них обойтись не может. Как думаешь, могло такое быть? Неужели совсем все кувырком полетело козе под хвост?
А мне по какому-то наитию вспомнился маленький случай из детства. Как-то однажды к нам зашел наш учитель истории Василий Иванович Будрин и в беседе с моим батюшкой стал рассказывать о своих архивных находках.
— Ах, метки были, Алексей Николаевич, в своих речах отцы наши! — воскликнул он. — Вот послушайте, что сказал один из основателей нашего города в славную Петровскую эпоху о женщинах особого поведения. А курф, — сказал он, и именно так в документе было записано, с “фертом” вместо “веди”, — а курф раздевать и гнать из города вон!
Сейчас я тоже сказал Василию Даниловичу эти слова.
— А курф, — “ф” я выговорил с нажимом, — а курф гнать вон!
— Погоним, Борис, погоним. Ты поезжай к нам на Кубань, прямо к нам в станицу. Стариков наших ты знаешь. Они о тебе там легенды сказывают. Не быть такому, чтобы!.. — Василий Данилович в порыве наполовину вынул из ножен кинжал и ткнул его обратно. — Не бывать! — свирепо глянул он куда-то вдаль.
Сзади же Кодолбенко спорил с сотником Томлиным.
— Насчет этого неправда! — услышал я его. — Как это, всего нам хватает! Кому хватает, а кому высморкаться некуда! Насчет землицы-то — курлык. Наши наделы седельным вьючком обвяжешь, а у господ ее на ероплане не облетишь! Вот так, баушка Орина!
— И раньше хватало, и теперь хватит! — сказал ему сотник Томлин. — Мне от батька досталось три десятины пахотной и покосы. И что? Я их брату отдал да в Оренбургское казачье пошел! И у брата земли прибавилось. И я при службе, а не голяшом в проруби!
— К белой косте, известно! — с издевкой отмахнулся Кодолбенко.
— Вот она, белая кость. Одинаково с твоей гниет! — сказал и, я думаю, ткнул Кодолбенко под нос свои культи сотник Томлин.
— Белая кость! — услышал я своего вестового Семенова. — У нашего командира нет земли совсем. Ни своего дома, ни земли нет. На одно жалованье живут. Всего их имущества, что на них самих!
Кодолбенко не сдался.
— У их, у господ, если и земли нет, есть заводы, шахты. А то они покупают акции. Он купил акцию за сто рублей. А она ему сверху сотню принесла. Он на их — две купил. Они ему две сотни принесли. Он их — в тот же оборот. Уже четыре сотни сверху у него, а это уже конь строевой породы. А он с кожаного дивана не подымался, из своего кабинета не выходил, не только что там за сабан взяться! — сказал Кодолбенко.
— Врешь! На наше жалованье акций не купишь! — обругал его сотник Томлин.