Под тенью лилии (сборник)
Шрифт:
— Недотепа, — вздохнула гречанка. — Надо было не мечтать, а любить ее…
— Мне было двадцать лет, а ей не исполнилось и восемнадцати. Она была хороша… Мы были красивой парой, — добавил он.
И тут обнаружил, что на нем странный костюм: нечто вроде шаровар и коротенькая туника золотистого шелка. Он недоверчиво всмотрелся в зеркало, как бы сомневаясь, он ли это.
— Мы мечтали поехать в Грецию, — наконец сказал он более спокойным тоном. — Нет, это было больше чем мечта, мы уже строили планы, решено было ехать в Грецию скоро после свадьбы. И тут что-то случилось… Но что, Бог ты мой, случилось? — спросил он сам себя, берясь руками за виски. — Такой же жаркий летний день, как сегодня, мучительный летний день. Я увидел скамейку
Гречанка живо вскочила с ковра и, беря его за руку, шепнула:
— Иди за мной!
Она повела его между ширм и зеркал и через некоторое время так ускорила шаг, что Гаврилеску не поспевал за ней иначе, как бегом. Он попытался было остановиться, перевести дух, но гречанка не отпускала его руки.
— Поздно, поздно, — проронила она на бегу, и снова ему показалось, что голос доносится до него из далекого далека, как свист ветра.
Однако на сей раз он не потерял сознания, хотя им приходилось лавировать между бесчисленными диванами и мягкими подушками, огибать сундуки побольше и поменьше, накрытые коврами, зеркала разных размеров, а иногда и причудливых форм, озерцами возникавшие перед ними, как будто их нарочно только что разложили на самом ходу. Наконец, пробежав коридор, образованный двумя рядами ширм, они вылетели в большую, ярко освещенную комнату. Там, опершись о крышку рояля, их поджидали подруги гречанки.
— Что так долго? — спросила рыжеволосая. — Кофе остыл.
Гаврилеску вздохнул во всю грудь и, шагнув к ней, поднял руки вверх, как бы прося пощады.
— Ах нет, — сказал он. — Не надо больше кофе! На сегодня хватит. Я, милые барышни, хоть и артистическая натура, но образ жизни веду регулярный. Я не привык разбазаривать время по кофейням.
Словно его не слыша, рыжеволосая во второй раз спросила гречанку:
— Почему так долго?
— Он вспоминал про Хильдегард.
— Что ж ты его не окоротила? — бросила та, что в накидке.
— Позвольте, позвольте, — запротестовал Гаврилеску, приближаясь к роялю. — Вопрос чисто личный. Тут я никому не дам себя окоротить. Это была трагедия моей жизни.
— Ну, начинается, — протянула рыжеволосая. — Снова увяз.
— Позвольте! — возмутился Гаврилеску. — Ни в чем я не увязал. Это была трагедия моей жизни. Вы же сами мне о ней и напомнили… Вот послушайте, — продолжал он, садясь за рояль. — Я вам сыграю, и вы поймете.
— Не надо было давать ему воли, — услышал он шепот. — Черта с два он теперь угадает…
Гаврилеску на секунду застыл, собираясь с духом, потом подался вперед и занес над клавишами руки, словно готовясь грянуть нечто вдохновенное.
— Вспомнил! — разрешился он вдруг. — Знаю, что случилось!
Он вскочил в возбуждении и, не поднимая глаз, забегал взад и вперед по комнате.
— Теперь я знаю, знаю, — несколько раз повторил он вполголоса. — Это было летом, как и сейчас. Хильдегард уехала с родителями в Кенигсберг. Было страшно жарко. Я жил тогда в Шарлоттенбурге и вышел пройтись по улице. Улица была очень тенистая, с большими старыми деревьями. И совершенно пустынная: все попрятались по домам от жары. И вот под одним деревом, на скамейке, я увидел молодую девушку, она плакала, плакала навзрыд и прятала лицо в ладонях. Что меня больше всего тронуло — это то, что у нее под ногами стоял маленький чемоданчик, а туфельки — рядом… «Гаврилеску, — сказал я себе, — вот несчастное существо». Я и не подозревал, что… — Он резко повернулся и встал перед своими слушательницами. — Милые барышни! — горестно воззвал он. — Я был молод, я был хорош собой! И эта несчастная брошенная девушка! Моя артистическая натура не вынесла. Я заговорил с ней, стал ее утешать. Так началась трагедия моей жизни.
— И что теперь? — спросила рыжеволосая у подруг.
— Подождем,
посмотрим, что скажет старуха, — предложила гречанка.— Если еще ждать, он вообще ничего не угадает, — сказала та, что в накидке.
— Да, трагедия моей жизни… — продолжал Гаврилеску. — Ее звали Эльза… Но я смирился. Я сказал себе: «Гаврилеску, такая твоя планида. Либо искусство, либо счастье…»
— Видите? — заговорила рыжеволосая. — Его снова заносит, а потом он не будет знать, как выбраться.
— Воля рока! — вскричал Гаврилеску, воздевая руки и оборачиваясь к гречанке.
Та смотрела на него с улыбкой, заложив руки за спину.
— Бессмертная Греция! — возгласил он. — Я так тебя и не увидел!
— Ну, будет, будет! — закричали две другие, наступая на него. — Ты лучше вспомни, кого выбирал…
— Цыганку, гречанку, еврейку, — пропела гречанка, со значением заглядывая ему в глаза. — Ты же сам нас пожелал и сам нас выбрал…
— Теперь только угадай, — подзадоривала рыжеволосая, — и увидишь, как будет хорошо!
— Которая цыганка? Которая цыганка? — загомонили все три, беря его в кольцо.
Гаврилеску увернулся и встал, облокотясь о крышку рояля.
— Стало быть, так, — выждав паузу, начал он, — такие у вас тут порядки. Вам все равно, свободный ли художник, простой ли смертный, вам подавай одно: отгадывать, которая цыганка. А с какой стати, скажите на милость? Кто дал приказ?
— Это такая здесь игра, у цыганок, — робко пролепетала гречанка. — Попробуй, правда. Не пожалеешь.
— Но мне-то сейчас не до игр, — с жаром возразил Гаврилеску. — Я вам про трагедию моей жизни, а вы… Да, да, я теперь ясно вижу: если бы в тот вечер, в Шарлоттенбурге, я не зашел с Эльзой в пивную… Или даже если бы зашел, но был бы при деньгах и мог сам расплатиться, моя жизнь приняла бы другой оборот. Однако денег, увы, не было, и заплатила Эльза. А назавтра я исходил весь город, чтобы достать несколько марок, вернуть ей долг. И не достал. Все приятели, все знакомые разъехались на каникулы. Было лето, была ужасная жара…
— Снова он трусит, — прошептала рыжеволосая, потупясь.
— Послушайте, я еще не досказал! — заволновался Гаврилеску. — Три дня я не мог раздобыть денег и каждый вечер заходил на квартиру, где жила Эльза, чтобы извиниться, а потом она приглашала меня в пивную. Если бы по крайней мере я был тверд и не принимал ее приглашений! Но посудите сами: мне же хотелось есть! Я был молод, я был хорош собой, Хильдегард была далеко, на водах, а мне хотелось есть. Признаюсь вам, бывали дни, когда я ложился спать без ужина. Жизнь свободного художника…
— Ну, и что теперь? — в упор спросили его девы. — Время-то идет, время идет.
— Что теперь? — переспросил Гаврилеску, разводя руками. — Теперь тепло и приятно, и мне нравится тут у вас, потому что вы молоды и прелестны и стоите передо мной наготове, только и думая, как бы попотчевать меня вареньем или кофе. Но меня больше не мучает жажда. Теперь я чувствую себя хорошо, я великолепно себя чувствую. «Ну-с, Гаврилеску, — говорю я себе, — эти барышни чего-то от тебя ждут. Доставь же им удовольствие. Если они хотят, чтобы ты угадал, кто из них кто, угадывай. Но только внимание! Внимание, Гаврилеску, потому что, если ты опять обознаешься, они поймают тебя в свой хоровод и будут кружить до утра…» — Разулыбавшись, он обогнул рояль и встал за ним, как за барьером. — Стало быть, вы хотите, чтобы я вам сказал, которая цыганка. — Извольте, сейчас и скажу…
Девы с видимым волнением выстроились в ряд, не говоря ни слова, поедая его глазами.
— Извольте… — повторил он, помедлив.
Засим, внезапно выбросив руку, он мелодраматическим жестом простер ее к той, что перламутрово мерцала сквозь накидку, и выжидательно замер. Троица окаменела, как будто отказываясь верить глазам.
— Опять мимо, — наконец нарушила молчанье рыжеволосая. — Что с ним такое?
— Былое разворошил, — сказала гречанка. — Сбило оно его, увело, заморочило.