Под высоким крестом
Шрифт:
Старый Молдаван приходил ко мне. Жаловался, плакал, но, слава богу, быстро умер.
Гнездо молдаванское и вовсе забурлило, не отдыхая ни днем, ни ночью: яркая лампочка посреди двора, железная калитка бухает поминутно, гостей – полон двор. Мужской ор, бабий визг, детский плач, то песни, то свара и драка – все там мешается и выплескивается на широкую улицу. Одним словом – гнездо воронье.
Нынче в поселке работу трудно сыскать. Закрылись «Сельхозтехника», «Сельхозхимия», строительные конторы, завод металлоконструкций. Авторемонтный да судоремонтный, речной порт едва дышат, распустив народ на свободу.
Но Фюлеры да Молдаваны об этом не горюют. Они теперь спецы по «люмини» да меди. Рыщут по дворам: проволока, собачья миска, хозяйская кастрюля плохо лежит. Волоки на «приемку». Чуть не десяток таких «приемок» в поселке. «Люминь» и медь дорожают: два, три, четыре, шесть и вот уже десять да двадцать рублей за килограмм. Килограмм сдал. Есть на похмелье бутылка! Два килограмма – вовсе гульба!
Еще одно гнездо во дворе тетки Лизы-глухой. Она умерла, и объявились молодые сестры-наследницы. Тоже дым коромыслом и шумные битвы. Ночью и днем.
Но все эти Фюлеры, Молдаваны, внучки Лизы-глухой – залетный народ. Принесла их, словно весенний хлам и дрям, вода каламутная, она же их убирает.
Многих уже убрала. Горластую мужиковатую Надюху – подругу младшего Фюлера.
А прежде дочку ее, от рожденья глупую, но все равно ведь – живая душа. Рослая была, на лицо милая. Слава богу, отмучилась. Сама Надюха померла на ходу. Говорят, «от сердца». Соседка, тетка Лида, иного мнения.
– С голодухи! – горячо убеждала она. – Пили всякую отраву, а жрать нечего. Электричество у них отключили, газ не за что купить. Жгут костер во дворе, на нем – котелок, свекольную ботву кидают. Вот и хлебово. Как в войну! Глядеть страшно.
А в гнезде Молдаванов – тоже мор. Сначала девчушка померла, вовсе малая, ей было годика два, наверное.
Помню, передерутся Молдаваны. Андрюшка разгонит всех: «В бога мать! Моя хата!!» Среди ночи плачет сирое дитё под забором. Теперь отмучилось. Потом тоже «от сердца», посреди двора замертво рухнула боевая Молдаванова супруга – Шурка. А той же осенью, во хмелю и тоже, видно, «от сердца», удавилась сноха. Сыновья куда-то исчезли. Либо их посадили?.. Теперь Андрюшка Молдаван один бедует. В пустом дому и дворе ему не сидится. Да и чего там высидишь?
Щетинистый, черный, носатый Андрюшка выходит на перекресток и ждет, словно ворон, поживы. Порою ему везет. Наймут его выкопать яму и чем-то помочь. За долгую работу – огороды копать, подсобить на стройке – за такие дела он не берется. Ему нужно, чтобы скоро и – «на бутылку». И тогда он резво летит в магазин. Буханка хлеба в руках, поллитра – за пазухой, возле сердца. Грохает железная калитка; порою взрывается Молдаванов двор руганью. С кем он воюет, седоклокий, уже старый, а все – Андрюшка? Сам с собой? Разбирается напоследок.
Но этот народ в нашем краю – приблудный. Толком я их и не знаю. Андрюшка с Шуркой прежде жили на хуторе Набатовском. Работали при колхозной скотине. Надюха трудилась грузчицей на торговой машине. Мешки да ящики с товаром по магазинам возила. «Смешторг» назывался. Потом все кончилось: колхозы, «смешторги» и прочее. Наступила другая жизнь.
Жалко всех, пусть чужих, и малых, и старых. Но своих, уличных, как-то жальчее. Они здесь от веку, нашенские:
Генка Миней да Вовка Грибанов.Сироты
Когда осенью умерла моя мама и схоронили ее, я долго еще жил в поселке, ожидая девятин да сороковин; приезжал в старый дом наш, пустой и холодный, а оттуда – на кладбище; и однажды увидел на столе, на веранде, маленькую бутылочку, на дне которой чернел какой-то мусор. Повертел я эту склянку, ничего не понял, но выбрасывать не стал. Спросил у своих, они тоже не знали. Лишь потом объяснилось.
Володя Грибанов встретил меня, спросил:
– Ты семена видал?
– Какие семена?
– На столе, на веранде, в пузырьке. Это я принес. Красивые цветки. Их на могилках сажают. Посади Алексеевне. Она хорошая была.
Весь обтерханный, испитой да еще – небритый. Нестриженая седина клоками торчит из-под фуражки. Сроду был словно воробей. А теперь – и вовсе. Морщеное личико – в кулачок, одни лишь глаза прежние остались: голубые, виноватые.
Порою он приходил к матери. Не за деньгами. Он знал, что за деньгами надо идти ко мне.
К матери моей, а прежде и к тете Нюре приходил «погутарить». Порой подвыпивший, а иной раз и трезвый.
– Гутарим… – сообщал он, увидев меня.
Они были схожи: старая, девяностолетняя мать моя и Вовка – вдвое моложе.
Сидят два седых воробушка. Вовка смолит цигарку, ладошкой вонючий дым отгоняет, чтобы не тревожить старую женщину, которая сухеньким перстом ему не грозит, но внушает:
– Володя, надо устроиться на работу. Постараться. Тогда и жена вернется. И будете жить. Ты ведь раньше работал, и хорошо жили, дочку воспитали, внучка у тебя. Потому что работал…
– Еще как пахал… – соглашается Вовка. – Я раньше тыщу заколачивал. Они меня в сип целовали. Все. А ныне я – дурак и пьяница. Но я уже устраиваюсь. Меня же знают люди, зовут…
– Конечно, – шелестит сухими губами мать моя. – Ты – хороший специалист, с Николаем нашим работал. Вы дома строили…
– В Калаче, в Комсомольском, в Береславке… – вспоминает Вовка. – Даже в другие районы ездили. В Котельниково, в Жутово… Наше стройуправление на всю область гремело…
Сидят, беседуют. Матери моей девяносто лет: легкие косточки под платьем, седой пух на голове, но ликом чиста и светла, по-стариковски приглядна. Вовке еще до пенсии далеко, но вид… Лицом морщинистый, словно запеченный; давно немытый, одежка засаленная, затерханная.
Меня увидел и устремил доверчиво светлые глазки, в которых вечный вопрос:
– Петрович, може?..
– Только хлеб, – отвечаю ему со вздохом. – Мы же договорились.
Договорились натвердо. Люди, конечно, нашенские: Вовка и ближний сосед его Генка, по-уличному – Миней. Прежде я без долгих разговоров давал им взаймы, выручал на похмелье. «Петрович, в пятницу – как штык… Петрович, послезавтра – получка, отдам. Ты меня знаешь… Как штык!»
Знаю. Всю жизнь рядом живем. Вовкин отец, теперь уж давно покойник, занимал «трояк до получки» у тети Нюры. Всегда отдавал, «как штык». Потом выросли сыновья его – Володя да Сашка. Стали работать. Порой, когда подпирало, приходили деньжонок занять: порою – «в дело», а порой – на похмелье.