Подари себе день каникул. Рассказы
Шрифт:
— Да что ж это за жизнь?
Наконец-то удалось вставить словечко и этой женщине. Она давно уже им улыбается, надеясь вступить в разговор, уважительно кивает. Может, потому, что много их моложе. Сколько ей? Тридцать восемь? Сорок два? Что-то в этом роде. В прилизанных волосах, выглядывающих из-под платка, почти не видно седины, а кривые зубы (когда она улыбается) кажутся ослепительно белыми на сожженном солнцем лице.
Не переставая улыбаться, она поворачивается то к одной, то к другой собеседнице, но голос у нее, помимо воли, звучит грубовато:
— Да что ж это за жизнь?
Женщины
— …потом, значит, их обжариваешь. Дюже я люблю грибы, и мой тоже…
Острая боль в колене, и ты вся поджимаешься: справа кто-то пытается протолкнуть к двери деревянный сундук. Так потеснись же, подвинься, сколько можешь, хватайся за что попало — за чужую одежду, за плечи соседей — и потерпи. Еще немного, и за пыльными окнами ты увидишь
занавес белых акаций,
низкорослых подсолнухов поле,
домишко, на стенах голубых
ожерельями сохнет табак,
Кылништя; пар над сверканьем воды
поднимается и укрывает долину.
Когда состарюсь, как с жизнью справлюсь…
Сколько времени ты простояла с закрытыми глазами? Сквозь увеличенные нити волос, переброшенных ветром на лицо, ты видишь битком набитое купе — запыленные береты, черные шляпы; быстрое движение рук, перебирающих замусоленные книги; квадратный золотой перстень на указательном пальце.
Дверь полуоткрыта: гляди, слушай.
— …скажем, едешь в Париж. И попадается тебе там на глаза какая-нибудь вещь. Ты покупаешь. И видишь: на ней написано: Made in Paris. Ну откуда тебе знать, что она сделана у нас? А ведь мы производим товары для Парижа и для Дублина…
Бывалый парень. И вовсе он не забыл побриться, как тебе показалось в первую минуту; теперь, приглядевшись, ты видишь, что он просто отращивает бороду. У ярко-зеленой рубашки, расшитой спереди цветочками, такой новой, что видно, как она была сложена в пакете, в котором продавалась, расстегнуты верхние пуговицы, на груди, между редкими пучками волос, болтается на золотой цепочке украшенное стразами сердечко.
— …знаешь, какие раньше были одеколоны?
Указательный палец с золотым перстнем властно нажимает на клавишу, перерыв, и здесь, в Крайове, после сорока пяти минут игры хозяева поля ведут со счетом один-ноль, гол забил Балач. Кассетник «Саньо» в левой руке (вот откуда доносился голос Ромики Пучану, когда состарюсь, как с жизнью справлюсь), веер замусоленных книг в правой — парень, отращивающий бороду, тянется к двери купе. Толкает ее и так, и этак — и коленом и локтем.
Дверь со стуком закрывается.
— Знаешь, какая большая у меня выросла дочь?
На лице у женщины с кривыми белыми зубами застыло просительное выражение: неужели и ее рассказ не поможет — пожилые женщины не обратят на нее внимания?
Нет, помог. Платок с золотой нитью и ситцевый платок разом повернулись:
— А ты с ней видишься?
— Видаться-то ты с ней видишься?
— На той неделе… Только она не знает…
Голоса старух, перебивая друг друга, осуждающе:
— Да ходить-то к ней ты ходишь ли?
— Ходишь ты с ней повидаться-то?
Женщина помоложе с заискивающей улыбкой:
— Больше
не хожу… Уж пять лет, как не была… Ее приемная мать не велела…— Э-э, да она тебя позабыла!
— Теперь и не узнает!
— Теперь — все! Отрезанный ломоть!
Рассказчица поспешно, услужливо поддакивает, улыбается, сверкая белыми кривыми зубами. Коли они так говорят, значит, так оно и есть: позабыла ее дочка.
— Отрезанный ломоть, да… Отрезанный… Так ведь у меня одна забота: чтобы знала она своих братовей…
— Что?
— Что знала?
— Чтобы знала, что у нее на этом свете есть братья… Вот, к примеру, на прошлой неделе она в овощном торговала. Мачеха ее вместо себя поставила. А они приходят и говорят: мол, мама, она в овощном яйцами торгует! Хотела я было пойти, взять у нее яиц, а потом думаю: не пойду — и не пошла…
Дверь в купе чуть отодвинулась. Теперь и оттуда слышны голоса.
— …Значит, возил я за границу товары. Бывало, приедешь к вечеру и сидишь на границе, день сидишь, два. Пока у тебя не примут товар, не уедешь. Ну, сидишь — что делать? С тоски дохнешь. Вот мы и глядели на поезда. Так ты бы видел, сколько поездов приезжает! И что же ты думаешь? Когда приезжают, в них ни черта, а уезжают битком набитые товаром! И вот сколько раз я бывал на границе, всякий раз стоишь — до посинения — и все смотришь! Ну хоть бы один приехал полный…
— Билеты, абонементы!
— Абонементы…
Скоро уж первая остановка. Сжались еще больше, чтобы пропустить контролера, подняли над головами пузатые сумки с испорченными «молниями» и прикрученными проволокой ручками, разорванные пластиковые пакеты; одни отчаянно толкаются, другие деликатно поджимаются, а то вдруг: да пошел ты к… Гражданину из уборной удалось даже — каким образом? — прорваться к дверям купе, но — увы! — за ним ринулась вся толпа и забросала дерматиновый диван истрепанными портфелями с торчащими из них батонами.
— …А давно твой муж-то помер?
На сожженном солнцем лице снова сверкают кривые белые зубы.
— Двенадцать лет прошло, да. Дочке шесть недель было…
Вот уж сколько прошло! Двенадцать лет! Целая вечность! Все три голоса звучат невыразительно.
— А как радовался он девочке…
— Да прям! Будто мальчикам не радовался!
— Значит, девочке он особенно радовался…
— Как сейчас слышу, бывало, говорит: теперь будет кому поплакать над моей могилкой.
Кто-то наподдал тебе в бок, поручень под окном врезается в ребра, еще кто-то волочит по ногам два огромных пузатых мешка с хлебом.
— А тот, который его порешил, тебе дает чего-нибудь?
Парень с кассетником «Саньо» под мышкой проталкивается к выходу. Узкое мускулистое тело напряжено, внедряется в людскую гущу, рвется вперед, «дипломат» колотит всех подряд по коленям, изодранный голубой пластиковый пакет, набитый хлебом, проходится по бокам и ягодицам.
— Этот, который его прикончил, дает тебе чего-нибудь на детей?
— Сто пятьдесят леев… Большему-то уже восемнадцать. Остался у меня только меньшой… А про девочку, как я отдала ее, так ему и сказала. Как документы оформила, так и деньгам конец!