Подготовительные курсы
Шрифт:
Может, Чичиков тоже трусил? Трусил быть тем, кто он на самом деле? Вот и скупал себе мёртвые души…
Потому я перечитывал некоторые места поэмы Н.В. Гоголя, что находил в Чичикове родственную душу?
Глава 4
Моё первое детское воспоминание похоже на всю мою последующую жизнь.
Я осознал себя впервые довольно чётко, когда мне в лоб попали камнем.
Видимо, я гулял с мамой где-то около речки. Мальчишки с берега кидали в речку камешки, «блинчики», стараясь, чтобы плоский камешек ударился
Видимо, один из таких камешков у кого-то из мальчишек соскочил с руки и попал прямо мне в лоб. Камешек летел низенько, да ведь и я был невелик.
Я до сих пор помню свои чувства. Сначала — недоумение, потом — боль, потом — обиду.
Это я точно помню. А дальше могу воспроизвести проишедшее только со слов матери.
На моём лбу вздулась огромная лиловая шишка. Я не заплакал!
Я прикрыл шишку рукой и спросил мать, далеко ли отскочил камешек, и сколько раз он стукнулся об воду.
Это было моё первое в жизни сознательное предложение.
Как рассказывала мать, я поздно начал ходить. И очень долго не разговаривал, почти до трёх лет. Она даже начала водить меня по врачам. Боялась, что у меня не в порядке с головой. До тех пор, пока мне в лоб не заехали камнем, я практически не разговаривал.
Мать рассказывала ещё и о том, что я в детстве почти не плакал. Даже тогда, когда бился головой. Потому что после первого злополучного (или счастливого) камня я бился головой обо всё твёрдое, что находилось вокруг меня. И всё твердое норовило попасть мне именно в лоб. В крайнем случае — по макушке.
На мою голову три раза накладывали швы.
Меня называли «железный лоб».
Только один раз, когда я упал, в очередной раз, с довольно большой высоты, я воспротивился «железности».
Я помню об этом весьма смутно. Вернее, в голове как-то перепутались мои собственные воспоминания и рассказы матери.
Короче, я упал, и у меня на лбу вздулась очередная шишка. Я захлюпал носом. Как всегда — то ли от удивления, то ли от обиды, то ли от боли.
— Не плачь, сынок, — стала утешать меня мать. — У тебя же голова железная!
— Нет, — вытирая скупые мужские слёзы (от обиды!), возразил я. — Она не железная… Она же плакс… мак… совая…
Вот когда я понял, что голова у меня, уж точно, не железная. Сказать, что голова пластмассовая — это ведь был протест! Это был бунт против привычных представлений обо мне, и, если хотите, попытка восстановления справедливости!
Но мать всегда так смеялась, рассказывая эту историю! И все смеялись, когда слушали её…
Не могу сказать, что я, в столь нежном возрасте, чётко понял, что часто человеческие попытки восстановить справедливость вызывают у окружающих смех (и это — в лучшем случае).
Я стал смеяться вместе со всеми, во время этих рассказов. Ну, не то, чтобы сильно смеяться… Скорее, я просто молча хихикал. Над собой.
Был ещё один случай. Мы тогда ещё жили с отцом. Даже не знаю, стоит ли его вспоминать… До сих пор больно.
Короче, мне тогда купили машинку. Такую… модельку, в коробочке, с открывающимися дверцами и багажничком… О-о-о…
Я не знал, куда поставить
её, и даже укладывал её с собой спать.И тут родителей пригласили в гости к начальнику отца. А у начальника был сын, на год старше меня. Гадостный пацан! Разбалованый, злобный.
Ну, может, и не такой уже злобный… А нельзя же идти в гости с пустыми руками! Вот они оба, и мать, и отец, стали смотреть на мою машинку. Стали говорить мне, что в магазины уже поздно бежать. И что надо, идя в гости, принести ребёнку какой-нибудь подарочек… Стали мне обещать, что купят другую машинку, лучше этой…
Они забрали мою машинку. Мне купили другую, но я…
Они просто пожертвовали моей машинкой. Они пожертвовали мной. А ведь жертвовать можно только собой, и только добровольно. Тот, кто жертвует другим, не спрашивая его согласия, называется тираном.
Небольшое оправдание для матери, правда, имелось. Она сама всегда, и всем жертвовала. Патологически жертвовала всем и для всех. И развод с отцом…
Нет, это уже совсем другая история.
Вот, так всегда. Хочешь рассказать о ком-то, а рассказываешь — всё равно о себе. Ну, да ладно…
Глава5
Мы сидели с матерью в коридоре мед. института и ждали доцента, заведующего кафедрой «Кожных и венерических болезней».
Атмосфера института подействовала на мать. Она сказала мне, с грустью глядя в мои честные глаза:
— Боже, какой ты дурак! Сколько людей учится! Почему именно ты вылетел из института!?
Я отвёл свои честные глаза и посмотрел в пол. Линолеум в коридоре был протёрт в середине и ещё сохранил свой рисунок по краям. Линолеум был в меру чист, в меру грязен. Лето уже закончилось, но дожди ещё не пошли.
— Да, мама, — сказал я.
— Что — «да»?
— Я дурак.
— Прекрати! Прекрати прикидываться, хоть здесь!
— Я не прикидываюсь.
— Не знаю, что лучше…
— Лучше — дурак, — вздохнул я.
— Да, — сказала мать, — умные — на вес золота…
Мать прикрыла глаза. Наверное, чтоб ненароком не выплеснуть то, что бурлило в её душе.
Лекция закончилась. Студенты высыпали из аудитории. Множество симпатичных девчонок в белых халатиках. Я только расслабился чуток, как мать толкнула меня в бок:
— Вставай!
Из аудитории выходил доцент. Мужчина лет сорока пяти, крупный, ухоженый, вальяжный. Чистое лицо, волосы с проседью хорошо подстрижены. Тонкий запах дорогого мужского одеколона. Или духов. Не засаленный галстук.
Видный мужик!
Мать быстро-быстро перекрестилась. Нет, я не могу сказать, что моя мать была такой уж верующей. В церковь она почти не ходила, только на Пасху, и под Рождество. Просто в данный момент, как я понимаю, матери не у кого было просить помощи.
«Господи, помоги», — прошептала мать. Правильно.
А я даже не мог чётко определить, чего хочу. Я бы и в Армию пошёл, в конце концов. Я плыл, как «утлый чёлн, по воле волн»…
— Анатолий Петрович! — бросилась за доцентом мать. — Мы к Вам, на консультацию. По направлению из военкомата. Мы Вам звонили…