Подменный князь. Дилогия
Шрифт:
По всей видимости, батюшку сильно возмутило, что мы с Любавой стояли, держась за руки.
Я вздохнул. Что ж, тут ничего не поделаешь: священник по-своему совершенно прав, а я — нет. В этом веке и в этих обстоятельствах так себя вести было нельзя. То, на что в XX веке никто не обратил бы внимания, здесь считается недопустимым.
Казалось, отец Иоанн готов испепелить меня на месте. Вообще, со своей мощной фигурой и огромными кулаками, которые он теперь сжимал от ярости, священнослужитель больше походил на воина вроде тех, которые пришли с Вольдемаром из северных земель.
Но спорить, а тем более обижаться было бы глупо. К тому же куда нам с Любавой идти, если мы рассоримся с этими людьми?
— Прости
Перед моим склоненным лицом появилась здоровенная рука священника, повернутая тыльной стороной кверху. Была она крупная, мускулистая, поросшая редкими рыжеватыми волосками.
Сомневаться не приходилось, да и медлить — тоже. Поцеловав эту руку, я разогнулся. Отец Иоанн резко повернулся ко мне спиной и направился обратно в алтарь.
Между тем народ уже собрался, и весь храм оказался заполненным мужчинами и женщинами с детьми.
Распределились люди в церкви тоже совсем не так, как было мне привычно. Мужчины прошли вперед и плотными рядами, плечом к плечу встали перед алтарем. Женщины с детьми остались сзади, и из-за мужчин видны были только их головы в белых платках.
Появился Феодор в диаконском облачении. Он двигался нарочито медленно, плавно, будто бы плыл по храму. Светильники были зажжены, они чуть потрескивали, создавая уютную атмосферу. Неровное, колышащееся освещение выхватывало лишь части внутреннего убранства, отдельные иконные лики, светильники, лица прихожан.
Когда все собрались, входную дверь церкви плотно прикрыли, образовав таким образом замкнутое молитвенное пространство, в котором и должно было проходить богослужение. Считалось, что все, кто хотел прийти сюда, пришли к началу службы, и незачем держать дверь открытой для случайных любопытствующих прохожих.
Диакон встал на амвоне перед Царскими Вратами и, высоко подняв правой рукой край епитрахили, провозгласил первое уставное моление.
Вся служба здесь велась по-гречески. Естественно, ни одного слова не было понятно, но все присутствующие твердо знали, когда следует осенять себя крестным знамением, а когда кланяться. Отец Иоанн вышел с кадилом и двинулся в обход храма, останавливаясь перед каждой иконой. Прихожане, оставшиеся в центре помещения, медленно поворачивались следом за шествием кадящего священника.
Впервые за все время пребывания в десятом веке я испытывал настоящее спокойствие, чувство защищенности. Можно сказать, что я почти физически ощущал присутствие Бога. Моего Бога, Который ведет меня по жизни, крепко взяв за руку, как отец ведет свое дитя.
Наверное, в этой моей любви к храму главная заслуга принадлежит моей маме. Когда я был еще совсем маленьким, она во время прогулок часто водила меня в церковь. Сама она не молилась и меня молиться не учила, да и вообще она не была религиозной женщиной. Но что-то тянуло ее в храм, а вместе с ней и я приучился к церковному интерьеру, к горящим свечам, иконам, пению. Конечно, это отличало меня от большинства моих сверстников. Для них дорога в храм была закрыта: с младенчества родители и школа прививали им страх перед религией, презрение к верующим людям, отвращение к церкви. Они просто боялись сюда ходить, им было страшно и неуютно.
Папе мы не говорили об этих наших походах. Мама не просила меня молчать, но я и сам понимал, что не стоит распространяться. Он был советским офицером, а советская власть, если очень мягко выражаться, не приветствовала хождение в церковь.
Так мы и стояли среди тающих восковых свечей, молящихся и кланяющихся людей, под пение и возгласы диакона и священника. Наши сердца согревались, и это ощущение защищенности, тепла и любви, окутывавшее меня тогда, навсегда осталось со мной.
Когда мы выходили, мама обнимала меня за
плечи, и мы медленно шли домой, еще очарованные пережитыми эмоциями, стараясь не расплескать их. Однажды мы вышли из храма зимой и побрели в свете ночных фонарей через заснеженный парк, отделявший кафедральный собор от официального центра города. Стоял мороз, снежинки кружились в черном небе. На мне была шапка с длинными ушами, все время налезавшая на глаза. Я оглянулся на светящиеся теплом окошки собора, оставшегося за спиной, и спросил маму:— А почему мы ходим сюда редко? Давай ходить каждый день. Это ведь можно?
На что мама грустно улыбнулась и, поправив мне шапку на голове, ответила:
— Когда-нибудь потом, Володенька. Потом. Когда-нибудь эта власть наконец накроется медным тазом, и тогда можно будет ходить в церковь каждый день.
— А когда? — спросил я.
— Не знаю, когда, — покачала головой мама. — Боюсь, что не слишком скоро, сынок. Но это обязательно произойдет. Нужно только подождать.
Как мама сказала, так и произошло: безбожная страна с оглушительным треском развалилась на наших глазах. Причем гораздо скорее, чем мама предполагала. Правда, сама она до этого не дожила: умерла еще молодой. А я остался и увидел, как сбылись ее предсказания. Другое дело, что, став взрослым, я уже не ходил в церковь каждый день, как собирался в детстве. Но все равно каждый раз, заходя в храм, я вспоминаю маму и чувство счастья, охватывавшее нас в те минуты.
— Кирие элейсон, — запел хор, когда диакон Феодор принялся по-гречески читать просительную ектенью.
Мы с Любавой стояли позади всех, но немного сбоку, так что хорошо было видно все происходящее. В храме царил полумрак. На улице уже стемнело, да и много ли света могло пробиться сквозь крошечные окошки, больше похожие на крепостные бойницы? Свет давали только свечи, горящие перед иконами, и несколько масляных светильников, развешанных по стенам.
И вдруг ощущение спокойствия пропало. Это произошло в одно мгновение, стоило мне, как и всем присутствующим, осознать нашу уязвимость от внешнего мира. Со всех четырех сторон послышался сильный грохот, разом заглушивший слова диакона и пение хора.
Деревянный храм стал сотрясаться от наносимых ударов. Феодор замолчал и повернулся, отец Иоанн вышел из алтаря, и в свете свечей я увидел его побледневшее растерянное лицо. Стоявшие позади женщины с детьми рванулись было на улицу, столпились у дверей и тотчас же отпрянули, испугавшись. Дверь оказалась закрыта снаружи.
Взоры людей обратились к окнам, но и там мы увидели тьму непроглядную. Ну да, вот почему был грохот — это заколачивали снаружи дверь и окна храма.
Я почувствовал, как Любава стиснула мою руку. Мы переглянулись и поняли друг друга. Перепуганные люди метались по тесному храму, плакали и кричали дети, голосили женщины. Мужчины пытались выломать изнутри дверь и окна, но ничего не выходило: нападавшие приготовились заранее и припасли очень толстые доски, которыми заколотили выходы.
Цель этого была совершенно ясна: нас собирались сжечь заживо!
На короткое мгновение у меня мелькнула мысль о том, что фантазия убийц во все века довольно однообразна. В двадцатом веке фашисты поступали точно таким же образом.
А кто это сейчас? Впрочем, размышлять об этом времени не было. Никто не собирался с нами разговаривать или требовать чего-то. Окружившие храм снаружи люди имели одну и совершенно конкретную цель — сжечь строение вместе со всеми находящимися внутри.
Послышался треск — это загорелась принесенная нападавшими солома и мелкие дрова. В храме наступила короткая тишина. Люди замерли с перекошенными, белыми от ужаса лицами, с безумными глазами. Они стояли, словно прислушиваясь и не веря в то, что все это происходит с ними в действительности. Сейчас их сожгут. Мужчин, стариков, женщин и детей — без разбора.