Поднятая целина
Шрифт:
– Яков Лукич, отводи им завтра с утра землю за Рачьим прудом.
– Это целину? – орали выходцы.
– Залежь, какая ж это целина? Ее пахали, но давешь, лет пятнадцать назад, – объяснял Яков Лукич.
И сразу поднимался кипучий, бурный крик:
– Не желаем крепь!
– Чем мы будем ее пахать?
– Давайте мягкой земли!..
– Скотину отдайте, тогда будем крепкую обрабатывать!
– Ходатаев отправим в самую Москву, к Сталину!
– Что же вы нас жизни решаете?
Бабы свирепствовали. Их охотно и дружно поддерживали казаки. Требовалось много усилий, чтобы унять шум. Давыдов обычно под конец терял выдержку, кричал:
– А
Кое-где единоличники уже начали было пахать и дорабатывать земли, некогда принадлежавшие им, а потом отошедшие в колхозный массив. Любишкин согнал их с колхозного поля, а Яков Лукич отправился с деревянным сажнем в степь и за Рачьим прудом в два дня отвел единоличные наделы.
Бригада Демки Ушакова 25-го выехала пахать серопески. Давыдов выделил наиболее работоспособных колхозников в распоряжение полеводов, расставил силы. Большинство стариков охотой пошли в бригады садильщиками, плугатарями, бороновальщиками. Вручную сева решили не проводить. Даже ветхий старик – бывший «курощуп» Аким Бесхлебнов – изъявил желание идти работать садильщиком. Щукаря Давыдов назначил конюхом при правлении колхоза. Все было готово. Сев задержали обложные дожди, в течение двух суток щедро мочившие гремяченские бугры, зябь, задернутую по утрам белесым пологом пара.
Выходы из колхозов прекратились. Осталось надежное, крепкое ядро. Последней в Гремячем Логу вышла из колхоза милушка Андрея Размётнова – Марина Пояркова. Что-то не клеилась у них совместная жизнь. Марина потянулась к богу, стала богомольной, говела весь Великий пост, на третьей неделе ходила каждодневно молиться в тубянскую церковь, исповедалась и причастилась. Она смиренно и молчаливо встречала упреки Андрея, на его ругню не отвечала, все больше помалкивала, не хотела «осквернять причастие». Андрей, придя как-то поздно ночью, увидел, что в горенке горит лампадка. Недолго думая, он прошел в горницу, снял лампадку, вылил деревянное масло на ладонь и тщательно смазал им свои задубевшие сапоги, а лампадку разбил о каблук.
– Ить сказано было дуракам неоднократно, что все это есть опиум и затмение мозгов. Так нет же! Все молются деревяшкам, масло жгут, воск на свечки переводят… Эх, кнут по тебе, Маришка, плачет! Неспроста ты что-то в церкву зачала ударяться…
Оказалось, что на самом деле неспроста: Марина 26-го подала заявление о выходе из колхоза, ссылаясь на то, что быть в колхозе – «идти против бога».
– А с Андрюшкой спать на одной кровати – это не супротив бога? Или это – сладкий грех? – улыбаясь, спросил Любишкин.
Марина на этот раз смолчала, видимо ничуть не подозревая, что через несколько минут вихрем схватится ее смиренность, что своими устами «осквернит» она «святое причастие».
Из сельсовета прибежал бледный и злой Андрей. Рукавом вытирая пот со шрамистого лба, он просил при Давыдове и Якове Лукиче:
– Мариша! Родимушка! Не губи ты меня, не страми! Ну, зачем ты удаляешься от колхоза? Я ли тебя, чертяку, не жалел, не любил? Корову тебе возвернули… Ишо чего надо? И как я с тобой могу посля этого любовь напополам разделять, ежели ты стремишься в единоличную жизню? Птицу, курей твоих обратно отдали, кочет голошеий… и опять же голландский гусак, о каком ты дорогие слезки лила, обратно у тебя на базу проживают… Какого же тебе клёпа надо? Бери назад заявление!
– Нет
и нет! – гневно сузив косо поставленные глаза, кричала Марина. – Не хочу, хучь и не проси! Не хочу быть в колхозе! Не хочу в вашем грехе быть! Отдайте назад мою повозку и запашник с бороной.– Марина, опамятуйся! Иначе, выходит дело, брошу я тебя.
– И черт с тобой, чертяка белесый! Потаскун, кобелина проклятый! Моргаешь, разнечистый ду-уух? Вылупил свои бешеные гляделки? А кто с Малашкой Игнатенковой вчера на проулке ночью стоял? Не ты? Ах ты враженяка, ссссукин ты сын! И бросай, без тебя проживу! Ты уж давно намеряешься, я вижу!
– Мариша, ягодка моя, да с чего ты это берешь? С какой Малашкой? Сроду я с ней не стоял! И при чем тут колхоз? – Андрей взялся руками за голову, притих, как видно исчерпав все доводы…
– Да не кланяйся ты ей, подлюке! – вступился возмутившийся Любишкин. – Не проси ты ее, гордость свою пожалей! Ты ить – красный партизан, чего ты ее просишь, в зубы ей заглядаешь? По морде ее! Выбей ей бубну – сразу посмирнеет!
Марина, осыпанная пятнами густого вишневого румянца, прыгнула, как от укола, и, наступая на Любишкина могучей грудью, шевеля разгонистыми плечами, начала по-мужски, по-бойцовски подсучивать рукава.
– Ты чего влипаешь в чужие дела, гадючий выползень? Ах ты недоделок цыганский, идол черный, страшный! Я тебе скорее морду поковыряю! Я не побоюсь, что ты бригадир! Таковских-то я видала да через себя кидала!
– Я б тебе кинул! Я бы из тебя жиру поспустил… – отодвигаясь в угол, угрюмо басил Любишкин, приготовившийся ко всяким неприятным неожиданностям.
Он чудесно помнил, как однажды на мельнице в Тубянском Марина взялась бороться с одним здоровым на вид казаком, задонцем, и, к вящему удовольствию присутствовавших, повалила его да еще и окончательно прибила, прямо-таки изничтожила острым словом. «Сверху бабы тебе делать нечего, дядя! – переведя дух, сказала тогда она. – С твоей силенкой да с ухваткой только под исподом и лежать, посапливать». И пошла к весовой, поправляя на ходу волосы, сбившийся во время борьбы платок. Любишкин помнил, каким багрянцем полыхали щеки поваленного Мариной казака, когда он поднимался на ноги, измазанный просыпанной на земле мукой и навозом, а потому выставил вперед согнутую в локте левую руку, предупредил:
– Ты не наскакивай, ей-богу, я из тебя пороховню выбью! Удались отсюда!
– А вот этого ты не нюхал?.. – Марина на секунду высоко подняла подол, махнула им перед носом Любишкина, сверкнула матовой округлостью розоватых колен и сливочной желтизной своего мощного и плотного, как сбитень, тела.
Она дошла до предела в своей ключом вскипевшей ярости. Даже видавший виды Любишкин, ослепленный мощью и белизной Марининого тела, попятился, пораженно бормоча:
– Осатанела! Тю, чертяка! Прямо жеребец, а не баба! Отступись, будь ты трижды проклята!.. – и боком, боком проскользнул мимо лютовавшей в выкриках Марины, вышел в сенцы, отплевываясь и ругаясь.
Давыдов хохотал до упаду, уронив голову на стол, зажмурив глаза. Размётнов выбежал вслед за Любишкиным, оглушительно хлопнув дверью, один Яков Лукич попробовал было урезонить расходившуюся вахмистершу:
– Ну, чего ты орешь? Эко бессовестная баба! Мысленное дело – подол подымать? Ты хучь меня, старика, посовестилась бы!
– Цыц! – прикрикнула на него Марина, направляясь к двери. – Знаю этого старика! Прошлым летом на Троицу, когда сено возили, ты чего мне предлагал? Замстило? Туда же! Куда конь с копытой…