Подозреваемый
Шрифт:
Я постучал в соседнюю дверь. Петров вышел из-за стола.
— Дело осложнилось тем, что Змеевой умер в больнице. Так звали человека, в которого вы выстрелили.
Я присел. В горле у меня как-то разом пересохло. Ощущение вины и нависшей кары было столь сильным, что я в растерянности только и смог сказать:
— Как же так?!
Что означал этот вопрос, Петров, по всей вероятности, не понял.
— Можно сказать вам правду?
— Конечно, — не задумываясь, ответил я.
— Но сначала вопрос. Вы считаете себя жестоким или добрым человеком?
— Я? Жестоким? — Слово "жестокость" никак не
Я знал, каким заурядным образом возникала жестокость в людских сердцах. Например, в детстве обижали родители и сверстники, а обиженные дети накапливали отрицательный потенциал эмоций, злобности. Потом они вымещали свои обиды на животных: душили насекомых, вешали кошек, мучили собак. А затем весь этот негативный опыт давал о себе знать во взрослой жизни.
Применительно к себе я этого всего почти не допускал. В детстве, хотя оно и было трудным, мне перепало немало тепла и моя суровая мама внушила мне следующее: "Всегда делай людям добро — это выгодно". Такой вот исповедывала она житейский принцип.
Позднее я возмущался столь меркантильным подходом и был поражен, когда подобную мысль встретил у Федора Михайловича Достоевского.
И сейчас я жил с этой мыслью. Где-то внутри всегда таилась какая-то суеверная, но прекрасная надежда на то, что сделанное человеку добро всегда к тебе возвращается удвоенным благом. И если ты уж допустил жестокость, то и ее надо искупить добром, надо смыть черное пятно с души, — так учил мой отец. И я поверил, я принял такую философию.
И когда я возобновил свои встречи с Поповым, то понял, что его толкование талантливости или трансцендентности связано с культом свободы, любви, добра, красоты. Эти ценности человек обязан защищать чего бы это ему ни стоило: позора, унижения и даже смерти. Мне казалось, что я готов к такой защите.
Я знал, что феномен вспышки таланта основан на пробуждении добрых чувств. Твори добро — и у тебя будет все!
Надо сказать, что и Анна Дмитриевна мне высказывала подобные мысли, от ее слов у меня теплело на душе, и так хотелось ей в чем-то помочь, я до сих пор ощущал себя ее должником.
Поэтому, когда Петров вдруг заговорил о моей жестокости, я не стал резко сопротивляться наговору: он точно во мне что-то новое открыл. Будто сказал мне: "А ты загляни в себя. Посмотри, сколько грязи в тебе. Пора бы и почистить свое нутро".
— Что же вы молчите? — улыбнулся Петров.
— Валерий Павлович, — впервые я назвал его по имени-отчеству, — это не простой вопрос. Наверное, все считают себя добрыми людьми. Я тоже не являлся исключением из правил.
— А теперь?
— А теперь не знаю, — честно признался я. — Со мною что-то происходит. Непонятное что-то. — Я не мог выразить своего состояния словами, что-то меня сильно мучило, что-то просто пугало.
— Вас
что-то смущает? — поинтересовался у меня Петров и будто в точку попал. — А хотите я скажу вам, что затруднительно для вас в этом вопросе?Я поднял глаза и увидел его просветленное лицо. Снова я ощутил холодную глубину его на самом деле добрых глаз. Именно доброту излучали его глаза. Будто они принадлежали человеку мягкому и доброму от природы, но поставленному в условия которые заставляют его проявлять жестокость. Мне даже показалось, что в его лице отразилось некое мученичество, и все из-за того, что он не в состоянии разрешить внутри себя противоречие между собственной природной добротой и той социальной необходимостью проявлять суровость, как требует того иной раз правосудие.
Я понял, что он, сильный и уверенный в себе, понимает мое состояние лучше, чем я сам. Я весь погрузился в собственное отчаяние, растерялся вконец, потому что не в состоянии разобраться во всем, что стряслось со мной. Иногда появлялись совсем бредовые мысли: "Господи, какая несусветная чушь происходит! Эти следователи, прокуратура, убийства, ружье "Зауэр" шестнадцатого калибра, какое это все имеет отношение ко мне? Существовала ли реальность с живой Анной Дмитриевной, ее сестрой, всеми этими Шуриками и Зинками? Как я попал, каким образом втянулся в эту канитель? Да не просто попал, а едва не совершил преступление. Стоп! А может быть, совершил? Все говорят, что совершил. И Петров так думает. Потому и смотрит на меня с такой пронзительной пристальностью".
— Вы все-таки меня обвиняете? — спросил я совсем тихо, точно пытаясь вызвать жалость к себе.
— Во всяком случае не оправдываю, — ответил Петров, — и не оправдываю по совершенно другим причинам. Понимаете, вы мне, как следователю, здорово помогли. Вы действительно подвергли себя опасности, и я ценю ваше мужество. Но вместе с тем я, как юрист, не могу не отметить и правоту Солина, который в настоящее время обвиняет вас в преступлении.
— В чем же оно? — в десятый раз вопрошал я.
— В превышении…
— Ничего я не превышал. Я не стрелял в человека. Я стрелял в темноту. И это видел Лукас. Я не виноват, что на моем балконе оказался бандит.
— Всех этих обстоятельств я не отрицаю. Но вы поймите и другое. Самое главное. — Здесь Петров встал, расправил плечи, вышел из-за стола и, глядя на меня в упор, сказал: — Вы убили человека. Он мертв. Понимаете, его нет. И вы этого не хотите понять. Меня пугает, настораживает ваша жестокость. Как человек я не могу не возмутиться этим вашим…
Петров приостановился в своем обвинении, а я вдруг ощутил сдавленность в груди, точно мне воздуха не хватало. Какая-то незнакомая мне ранее боль где-то под ложечкой так обострилась, что я невольно потянулся рукой к окну.
Петров подбежал ко мне со стаканом воды. Сел рядом.
— Извините, — робко сказал я. — Черт знает что со мной делается.
Петров распахнул окно. Свежий осенний ветер наполнил комнату. Чистый холодный воздух входил в мои легкие, и я чувствовал, как мне становилось легче. Петров вытащил из ящика стола какую-то капсулу, снял крышку и предложил мне таблетку. Я машинально сунул огромную таблетку в рот и стал ее жевать. Холод шел от этой таблетки, и в голове, и в груди от этого холода становилось яснее.